И вот в тот день, когда я додумался до мысли, что ум в человеке - не главное, эта простая мысль меня отменила. Никакими другими достоинствами я похвалиться не мог, никаких других пороков не стыдился. Мир за окном жил и дышал, в комнате жили и дышали цветы и книги. Небо, окно, стена, ровные переплеты, неровные изгибы ветвей и листьев - всё было. Меня не было.
Я долго смотрел на свои пальцы. Пальцы как пальцы, в чернильных пятнах. Пальцы правой руки сжимали, как стержень жизни, карандаш и, в общем-то, были при деле. Указательный палец левой руки был разрезан консервным ножом, но уже заживал. Вид у обеих рук был неухоженый, и всё же это были руки, и они как-то выглядели, как могут выглядеть руки любого другого человека.
Я посмотрел в окно: там, снаружи, сильно дул ветер. День начинался простой, серенький, но чем-то странный. В этот день в мире, как потом оказалось, произошли - помимо моего озарения - и другие тревожные события, задействовавшие почти все части света: одно землетрясение в Центральной Америке, одна победоносная война в Африке, обвал в горах где-то на канадской границе и два обвала на фондовых биржах юго-восточной Азии. А в Европе весь день, перемежаясь с уличными беспорядками и падением цен на говядину, шел дождь какого-то недоброго размаха: и в Лондоне, и в Париже, и в Риме, и даже в Константинополе, хотя Константинополь, с географической точки зрения, уже не Европа. И как-то всё это было связано со мной, с моим беспокойством.
Я подошел к зеркалу и долго стоял перед ним. Мне снова показалось, что за неимением во мне каких-либо добродетелей - исключая тот ум, который так неожиданно отказался разыгрывать роль сердца - я должен неминуемо и, вероятно, немедленно исчезнуть. Возможно, я исчезну не весь. Может быть, не навсегда. Сразу или постепенно. В мучениях или экстазе. Растерявшийся; успев принять позу. В приятную погоду. Всем на радость.
"Чего умом величаться, друг мой, - думал я угрюмо. - Ум, коль он только что ум, самая безделица. Прямую цену ему дает благонравие. Без него умный человек - чудовище. Это легко понять всякому, кто хорошенько подумает".
Но зеркало исправно отражало; кто знает, что происходит там, в зеркалах. Значит, подумал я, всё же постепенно, как это и описано в литературе. Главное, подумал я, чтобы началось не с носа. Ведь если сначала исчезнет нос, не все вспомнят Гоголя. Люди, они такие грубые. Сразу вспомнят Панглосса. Так и скажет всякий первый встречный: это вы, дорогой учитель? Вы в таком ужасном виде!
Изрядно перетрусив, крепко придерживая нос руками, я заметался по комнате. Мне хотелось одного: немедленно начать новую жизнь. С общечеловеческими ценностями. И я вышел на поиски.
Я дошел до газетного киоска. Сколько раз, вот в такое же относительное утро, я выходил за газетой и потом плелся обратно - не глядя по сторонам, сцепив руки за спиной. Но сегодня страх сделал меня любознательным. Я шел к киоску и добросовестно пялился.
Было паршиво. Было скверно. Было отвратительно. Было настолько мерзко, что не верилось. Неизвестно кому послушные машины летели в никуда грузными булыжниками; голуби, запущенные невидимой - но злой и опытной - рукой, падали в лужи; что-то живое орало в кустах, то ли умирая, то ли совокупляясь; злые дети лезли в кусты в поисках палок и камней; злые родители злых детей энергично визжали, хватая тех за шиворот и отвешивая пинки; дети заводились с полпинка и тоже принимались орать и визжать. День набухал, распухал дождем, но дождь всё не начинался, и никто не мог обещать, что он начнется и - даже начавшись - смоет всю эту нечисть.
Купив газету, я решил вернуться домой и ознакомиться с новостями. Всё так же пялясь, я зашагал назад и по дороге, заглядевшись на злую и красивую стайку тинейджеров, чуть не убил до смерти какую-то старуху, вылетевшую на меня из-за угла. Столкнувшись, мы вцепились друг в друга, чтобы не упасть. Когда опасность миновала, старуха разоралась.
Я отступил, смущенно махнул рукой, кулак, в котором я зажимал мелочь сдачи, разжался, монеты покатились по асфальту: частью - в лужу, частью - в пеструю грязь на краю газона. Старуха замолчала и бросилась. Я тоже присел и заползал между лужей и газоном.
Рублевые монетки светло мерцали со дна синих вод, пятидесятикопеечные проступали в мокрой земле как находки прилежного археолога. Я вспомнил римские монеты, на которых кратко провозглашалась текущая идеологическая программа государства: "общественная свобода", "возрождение счастливых времен", "согласие воинов". Внезапно я получил преднамеренно сильный удар локтем в лицо. Послушайте, сказал я сквозь зубы, не надо так. Я поделюсь с вами, но мне самому нужна булочка к завтраку.
На булочку мне не хватило.
Дома я развернул газету и увидел рожу человека, о котором думал, что он давно помер от угрызений совести. А он был жив и бесстрашно улыбался. Фотография удивительно отчетливо запечатлела его зубы. Я долго смотрел на них, потом, очнувшись, перевернул страницу и узнал, что какой-то мужик получил премию по математике. Патология дискретных алгебраических систем, ни х… себе. Если уже и в алгебре патология, то чего ждать от всего остального.
Вот свежая газета. В ней рассказана всякая всячина. Если я выйду и куплю свежую газету № 2, в ней будет рассказано о том же самом, но с такими деталями, что я, вполне возможно, и не догадаюсь, что речь идет об уже известных мне событиях. События чудесно двоятся, двоится и сама жизнь, изнанкой наводнения становится засуха. Читателю газеты, между нами, на это наплевать, он сосредоточен на комментарии, в своеобразном поиске нравственного руководства. Иначе зачем бы мы вообще читали в эпоху победившего телевидения? Печатному нравственному руководству как-то больше доверяешь, чем мужику из телевизора. Когда на такого мужика смотришь, думаешь только о цене его костюма.
И всё же я потерпел неудачу. В той газете, которую я привык покупать, предпочитали забавный слог. Почему нет? Даже о наводнениях и засухах приятнее узнавать в ритме бодрого трепа - а ведь есть еще футбол, курс доллара, рецензии на фильмы, книжонки и диски, свобода слова, водка, валенки, казнокрадство. Но нельзя посредством забавного слога руководить нравственностью читателя! Читатель, упоенный безразмысленным чтением новых писателей, и в морали, преподанной забавным слогом, привычно отыщет насмешку. Какая уж тогда мораль. Риторическое недовольство бревном в чужом носу.
Подумав так, я в очередной раз подбежал к зеркалу и, удостоверившись, что нос на месте, перерыл свои книги на предмет серьезного руководства по благонравию.
Нашлись Марк Аврелий, "О воспитании девиц" Фенелона, несколько пухлых томов "Добротолюбия" и Ларошфуко, по которому я решил учиться добродетели на отрицательных примерах. Поразмыслив, я присовокупил к Ларошфуко великого филистера Ф. Ницше.
Я засучил рукава. У Марка Аврелия, которого я взял за основу, список добродетелей был длиною в жизнь. Я выписал самые занимательные, исключил, добавил, слепил, и вот что у меня вышло:
негневливость
долготерпение
безленостность
воздержность
кротость
мужество
неприхотливость
благочестие и щедрость
смиренномудрие
бдение
изящество нрава
скромное, мужеское (через запятую)
несуетность
невосприимчивость к наговорам
чистосердечие
благожелательность
бережливость
незлопамятство
владение собой и бодрость духа
веселость лица
любовь к ближним, истине, справедливости
(всё опять через запятую)
милосердие
и как, объясняя, не раздражаться.
Утомленный, с закружившейся головой, я прилег на постель и загрустил. И не один я, будем справедливы, загрустил бы при столкновении с таким скопищем добродетелей. Я почувствовал себя грязным. Я почувствовал себя смердящим. Гневливым, блудливым, неблагочестивым, прихотливым и неблагожелательным. Раздражительным. Если что и любящим, то вряд ли истину. И с очень, очень невеселым лицом. О смиренномудрии я старался даже не думать. Вы меня представляете смиренномудрым? Я вот тоже.
Я осторожно ворочался с боку на бок, подминая другие, невостребованные книжки. Я вздыхал и чихал, глотнув книжной пыли. Мне грозил по меньшей мере приступ кровохарканья. Ой, беда, думал я. Беда. Потом я задремал.
Мне снились не то чтобы ангелы, но где-то близко. Добродетели, в виде прелестных и умело полуобнаженных женщин, гуляли по каким-то скудным кущам; торжествующие улыбки озаряли их неласковые лица гетер для бедных. Зa забором, в зарослях чертополоха, лопухов и крапивы, копошились пороки, похожие на раннехристианских мучеников: пронзенные стрелами и железом, растерзанные дикими зверями, с опаленными огнем ранами. Добродетели, не останавливаясь, со страхом и насмешкой поглядывали на их трепещущие окровавленные тела и сердито выкрикивали разные злые поговорки. Но пороки были слишком погружены в свои страдания, чтобы обращать внимание на эту брань. Они жалко подергивались и что-то шептали, их впалые глаза только сверкали, а не глядели. Пороки воодушевлялись собственным мученичеством и хранили гордое терпение. На всё это откуда-то сверху одобрительно взирала моя черная шаловливая душа.
Сон меня освежил, но не утешил. Я проснулся с той же мыслью, с какой засыпал. "Беда!" - сказал я, поднимая голову.
Я тупо полистал Марка Аврелия. От него пахло откупами и нравственностью. Я тупо полистал Ларошфуко. От Ларошфуко смердело пачулями. Я сличил запахи. "Зло, как и добро, имеет своих героев", - прочел я.