Нет счастья в жизни - Вячеслав Лейкин страница 2.

Шрифт
Фон

Всю ночь шел дождь. Сперва он еле капал, потом действительно шел, а затем прямо-таки рухнул с неба и загрохотал по жестяной крыше, по подоконнику, по стеклу, захлебываясь в водотоках, и был невероятно похож на весенний ливень. И только когда он затихал ненадолго и яблоня напротив скрипела суставами и стучала по стене ветвями, было понятно, что это осень и умирание деревьев и дней.

Я слушал дождь и думал о моем знакомстве, о том, что такие нечаянные встречи почти никогда не имеют продолжения, потому что за два часа или дня успеваешь наговорить человеку столько неслучайного, потаенного даже, что потом за временем и видеть его неловко, словно он подглядел тебя в нехорошем.

И все-таки было жалко, что он уезжает.

Проснулся я оттого, что море шумело сильнее обычного. Натянул свитер и пошел на пляж.

Море было сердитое: серое, пенное, как при последнем походе Старика к Рыбке. Пляж пустовал, только загорелая женщина неуловимых лет быстро и равномерно шла вдоль берега. Процедуру эту она проделывала каждое утро и вечер тех дней, что я здесь жил: доходила до "погранзона", отталкивалась от щита руками, смотрела на часы и так же проворно и ровно шла обратно, не останавливаясь и не глядя по сторонам.

Видимо, торопилась долго жить.

Товарищ мой ждал меня возле автобуса.

– Вот, уезжаю, – сказал он и передал мне початую бутылку пива.

– Жаль, конечно, – и мы замолчали, глядя мимо друг друга.

Автобус проснулся, забормотал, зафыркал, бывшие вокруг начали суетиться.

– Ну что, обменяемся телефонами, – предложил я без особого, впрочем, энтузиазма.

Он посмотрел на меня внимательно, даже несколько холодновато.

– Явор знаешь? – спросил он неожиданно.

Я растерялся:

– Ну знаю. Клен такой. Белый. А что?

– А ничего. Я – вор, понимаешь? Такой вот клен.

– Ничего не понимаю.

– Ну вор. У людей честных краду. Я ворую, а меня ловят. Ты – нормальный мужик, толковый, ты должен понять. Ничего уже не переменить. А ты говоришь – слесарь.

Я просто обалдел. Стою, смотрю во все глаза, и ни слова.

– Ты уж прости меня, так получилось. Ну нет в жизни счастья, – он засмеялся и поперхнулся сразу, закашлялся и пошел к автобусу. Я двинулся за ним.

– Прощай, – обернулся он. – Не обижайся.

– Да я что ж, – замямлил я почему-то виновато. – Если бы не ты, я подох бы тут от скуки.

– Прощай, – он поднялся в автобус, и тот сразу же тронулся.

Я глотнул пива, покурил и пошел к морю.

– Явор белый, – бормотал я сердито. – Врет и не поперхнется. Впрочем, поперхнулся…

А потом я вспомнил, какие у него были длинные проворные пальцы, и мне стало не по себе.

Вечером я уехал в Питер.

Лабытнанги

С утра позвонил приятель:

– Чем занимаешься?

– Яичницу ем.

– Слушай, мне не хотелось бы отрывать тебя от яиц…

– Что-нибудь случилось?

– Случилось. Я стихи сочинил, – и читает мне заупокойным голосом нечто тяжеловесное, однако же не лишенное, типа:

Быть колесом на карте мира
И пленником отхожих мест,
Рабом косматого кумира
И облаком, несущим крест…

– Всё, – говорю, – перехожу на прозу.

– Чего вдруг?

– Да так, приспичило. Раньше боялся, что лиру будет некому передать…

– А теперь?

– Теперь нормально. Теперь есть кому.

– Что ли, плохие стихи?

– Почему – плохие? Хорошие. Просто я устал. Зубы, ноги, спина, по-видимому, печень. Не говоря уже о гонорарах. Надоело!

Повесил трубку, доел яичницу и пошел переходить на прозу.

Тем более что давно собирался записать историю, случившуюся почти уже полвека назад в иркутском городе Ангарске, в ресторане "Ангара", куда мы зашли с новообретенным товарищем моим отметить окончание полевого сезона и где нас заприметили и при этом неверно поняли его старые знакомые, видно, что негодяи редкостные, от которых нам пришлось, выйдя из кабака, сначала отбиваться, потом убегать, а потом снова драться, уже с каждым по очереди, так как они бегали с разной скоростью.

Я эту историю вспомнил, когда в TV-ящике вдруг возникли Лабытнанги, городок такой деревянный в низовьях Оби, через который я в Салехард проезжал на полевые работы.

А Колька – так звали товарища моего – лет через пять после Ангарска, где он все это время с фортуной экспериментировал, напросился к нам в партию, а когда сезон закончился, вычислил какую-то барышню в Лабытнангах да и приосел у нее.

И вот когда показали по ящику Лабытнанги (они с хантыйского, а может, с ненецкого переводятся как "семь лиственниц"; я считал, у меня больше пяти не выходило), так вот, когда они – Лабытнанги эти – высветились на экране, я и вспомнил Кольку, как однажды по пути из Салехарда домой заехал к нему погостить.

Колька был один, семейство его укатило на юг, и он принял меня без церемоний: три пол-литры спирта, трехлитровая банка томатов и трехлитровая же с черной икрой, она еще ястык называется, так как вся в пленках.

Мы пили спирт, заедали помидорами с икрой и почти не пьянели.

– И не мудрено. – говорил Колька, – Она – икра эта подлая – так пропитывает собою стенки всего, через что проходит, что спирт, даже и неразведенный, практически бессилен.

Вот тогда мы и вспомнили этот скандал в Ангарске. Вспомнили и долго смеялись, хотя смешного там было совсем немного, потому что один из этих троих размахивал кастетом, а у другого был нож.

А еще вспомнили Наталью, кажется, Шерман или Норман, а похоже что Нейман, с прической типа воронье гнездо, но на ней смотрелось, даже впечатляло.

У Кольки было с ней что-то настолько обоюдное, что когда он утомился и отхлынул, я долго еще сушил ей сопли, да так тщательно, что сам чуть не угодил туда же…

Икра и томаты надоели, а спирт, наоборот, стал поусвояемее, и мы продолжали веселить душу памятью.

Вспомнили лето шестьдесят первого года, как в тех местах, где мы шурфы по лесам рыли и в маршруты ходили, начали освобождать дно для Братского моря: жгли леса и деревни и кладбища вывозили на самосвалах.

Я, например, вспомнил один маршрут, где мы были с Вадимом, начальником нашим, неутомимым свистуном, привередливым моралистом и вообще большим оригиналом; как мы шли с ним по лесной тропе, я впереди с палочкой, он метрах в десяти позади с веточкой, насвистывая "Сент-Луис", или "Бейсин-стрит", или еще какую-нибудь блюзовую топонимику.

И вот мы шагаем неторопливо: солнышко, птички, гнус – всё как обычно. Ан нет, не всё, потому как осиное гнездо, полное потаенной жизни, с дерева свисает. Я палкой по нему бац и дальше топаю. И вдруг свистун мой мимо мчится, уже молча, а вокруг его головы осиный рой ликующий…

А Колька про ондатру вспомнил. В речушке, где мы лагерем стояли, по ночам ондатры плескались. Особенно ближе к осени. Особенно при луне.

И вот наш топограф стал вдруг утверждать, что мясо ондатр чрезвычайно полезное, вкусное, даже деликатесное, и всех разговорами этими утомил до невозможности.

И тогда затеялись мы проверить нашего доставалу – купили крольчатины, натушили ее в казане и к топографу: не желаете ли отведать любимое блюдо?

– Какое такое блюдо?

– Да ондатрятину. Сами же говорили, так что угощайтесь, – и миску перед ним шарах.

Он аж в лице повредился и ни в какую: аппетита, мол, нет, интереса, и что-то там у него на конце прямой кишки нехорошее.

– Нет уж, извольте кушать, иначе полное вам от коллектива недоверие.

И вот, дрожащий от омерзения и бледный от решимости, взял он кусок, затолкал в рот, и как пошло его, бедолагу, чистить – смотреть невозможно. Да мы и не смотрели, а сели в кружок да и навернули дружно эту с понтом ондатрятину…

А потом я рассказал Кольке историю про геофизика Леню, нынешнего Колькиного – через два дома – соседа. А за год до того Леня жил в Салехарде и в течение почти месяца каждое утро под завывание в окне радиогимна выходил во двор с помойным ведром в одной руке и красным знаменем в другой и медленно, как бы даже церемониальным шагом, направлялся к помойке.

Естественно, доброжелатели сообщили, куда следует. Леню туда вызвали, и кто следует спросил его, чего это он. Леня отвечал: "Ежеутренний символический ритуал очищения от всего наносного, скверного, чуждого. Понятное дело, под ритуальные звуки и с красным знаменем. Как у Маяковского: "Я себя под Лениным чищу", – помните?" – "Помним, – сказал кто следует и прибавил: – Леня, ты человек известный, тебя все уважают, поэтому пока пятнадцать суток. Но учти…" – "Учту", – пообещал Леня и отправился, куда послали.

После этого две недели кряду днем он шастал по городу почему-то с шахматными часами, а ночью просвещал алкашей по вопросам гражданского права и простого человеческого счастья.

Между прочим, сейчас в Салехарде есть улица имени его фамилии. Но это так, к слову…

А потом мы вспомнили маршрут по Казыму, как Колька ловил рыбу, задремал и рухнул в этот самый Казым…

Так, вспоминая о милых сердцу пустяках и не забывая о главном, мы в конце концов слегка переутомились и не заметили, как уснули…

На следующее утро позвонил приятель. Тот самый. Между прочим, художник, и весьма продажный, сиречь популярный. Позвонил и говорит:

– Старик, ты будешь смеяться.

– Ну если ты так настаиваешь…

– Серьезно.

– А что случилось?

– Решил перейти на прозу.

– Что?!

– Прозой хочу заняться.

– Вчера стихи, сегодня проза. А картины кто будет писать? Пушкин?!

– Я повесть о жизни решил сочинить.

– Хренада! – восхитился я.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке