Она просыпается, выходит, кружит вокруг карьеров, как кружила на севере долины Тонлесап. Встречает кого-то на дороге и спрашивает, в какой стороне Долина Птиц. Никто не знает, никто не хочет ей отвечать. Она все спрашивает, все ищет эту сторону. Сторону, которая после каждого ее вопроса, оставшегося без ответа, закрывается все плотней и безнадежней. Но однажды какой-то старик ей отвечает. Долина Птиц? Иди по течению Меконга, кажется, это там. А Меконг, где он? Иди вниз по реке Стынг-Поусат к озеру Тонлесап, а как дойдешь до озера Тонлесап, иди дальше вниз, не заблудишься; вода всегда и повсюду течет к морю, а Долина Водяных Птиц – она у моря. Что ж, вам лучше знать, а если пойти вверх по реке Стынг-Поусат? Тогда, наверно, придешь к горам, через которые не перебраться. Но что за этими горами? Слышал я, что там Сиамский залив. На твоем месте, дитя, я пошел бы на ю г, в тех краях, говорят, Бог добрее.
Теперь она знает, где Долина Птиц и как далеко она от нее.
Она осталась в карьере близ Поусата.
Днем она выходит. Ее гонят, когда она останавливается у одинокой хижины, а у хижин в деревнях она не останавливается никогда. Когда она стоит и ждет на изрядном расстоянии от одинокой хижины, ее и оттуда гонят, то же и в деревнях. Она ждет на берегу реки в бамбуковых зарослях, проходит по деревням, никем не замеченная, неотличимая от других попрошаек; они шныряют по местным маленьким рынкам, продавцы супа их обходят, они видят влажно блестящие куски свинины на столах, тучи синих мух смотрят вместе с ними, только ближе. У старух или у продавцов супа она каждый раз просит чашку риса. Разное просит – рис, свиные кости, рыбу, хоть несвежую. Разве от вас убудет, если дадите мне несвежую рыбу? Она такая молоденькая, что иногда ей дают. Но, как правило, отказывают. Нет, а то ведь ты и завтра придешь, и послезавтра, и… Смотрят на нее: нет.
На земле в карьере она находит свои волосы. Тянет – они вылезают клочьями, совсем не больно, вот они, волосы, а вот она с животом и с голодом. Вот он голод, перед ней, она больше не поворачивает головы, что ей терять на дороге? На голове отрастает утиный пушок, она стала грязным бонзой, настоящие волосы не растут, их корни омертвели в Поусате.
Она начинает находить убежища, узнает помеченные камни, зияющие ямы в склонах гор, розовые, зеленые. В карьер она возвращается каждый вечер, он глубокий, земля в нем сухая, меньше комаров, чем на косогорах, меньше солнца, больше тени, где можно прятаться, глядя широко раскрытыми глазами на свет снаружи. Она спит.
Изнутри карьера она смотрит, как идет дождь. С непредсказуемыми промежутками гремят взрывы в мраморных горах, тучи воронья взмывают в небо, воды реки Стынг-Поусат заливают бамбуковые заросли, с каждым днем все выше, мимо пробегают собаки, не рычат, не останавливаются, она зовет их, но они бегут себе дальше, – и она думает: я девушка без запаха пищи.
Ее рвет, она тужится, силясь вытолкнуть, исторгнуть из себя ребенка, но выходит только кислый сок манго. Она много спит, совсем соней стала, но ей не хватает: день и ночь ребенок ест ее, она прислушивается и слышит непрестанное жевание в исхудавшем животе; он съел ее бока, руки, щеки – она ищет их, но только ямки остались там, где они были в долине Тонлесап, – съел корни волос, все съел, постепенно он заполняет место, которое прежде занимала она, вот только голод ее он не съел. Кислое пламя в желудке вспыхивает красным солнцем – это бывает во сне.
Ей думается, что с ней что-то незримо происходит, словно бы все остальное она видит лучше, чем раньше, словно бы она выросла, только изнутри. Рвется окружающая ее тьма, озаряется светом. Ей думается: я отощавшая девушка, вот мой живот, кожа на нем натянулась, едва не лопается, живот падает на мои отощавшие ляжки, я очень-очень отощавшая девушка, выгнанная из дому, и у меня скоро родится ребенок.
Она спит: кто-то спит, это я, думается ей.
Пламя будит ее, желудок полыхает, ее рвет кровью, не надо больше есть кислых манго, только зеленый рис. Природа, дай мне нож, чтобы убить эту крысу. Ничего нет под ногами, только круглые голыши из речного русла. Она поворачивается, ложится животом на гальку, шевеление стихает, стихает, стихает совсем, она задыхается, садится, в животе снова шевелится.
За каменным проемом, за входом в карьер воды реки Стынг-Поусат продолжают прибывать.
Она полна до краев.
Переполнена желтоватой водой, под нее уходят стволы бамбука, спокойно уходят в смерть. Она смотрит на желтые воды. Глаза ее неподвижны, словно гвоздями прибитые к лицу, так она их чувствует. Взгляд устремлен на затопленный бамбук, нет больше никаких ощущений, даже голод вытесняет какая-то иная сила, в свою очередь затопившая ее. Уйти совсем, она придумает, как это сделать, совсем уйти. Снова взгляд на желтые воды и затопленный бамбук: как будто голод находит там себе пищу. Но это сон, голод отпустил ненадолго, он возвращается и накрывает ее. Юная девушка придавлена голодом, слишком для нее огромным, она чувствует, что волна будет слишком сильной, кричит. Старается больше не глядеть на Стынг-Поусат. Нет, нет, я не забыла, я здесь, где мои руки.
Мимо карьера проходят рыбаки. Иные видят ее. Мало кто оглядывается. Наш сосед, с которым я ходила в лес, был рыбаком с озера Тонлесап, я слишком юна, чтобы понять. Она ест юные побеги, самые нежные ростки бамбука, смотрит на проходящих мимо рыбаков, они идут то туда, то обратно, и она улыбается им. То, что творится за пределами карьера, становится непохожим на то, что творится внутри его, движение там на движение здесь. Иной раз ей больно, например, когда поранила ногу об острый осколок мрамора, а вообще-то она начинает забывать, с чего все началось, – что ее выгнали за падение с дерева, очень высокого, она пала, совсем не ушиблась, только забеременела.
Мать сказала ей: нечего нам рассказывать, что вам всего четырнадцать, всего семнадцать лет, нам тоже было столько, не хуже вас, молчите уж, мы все знаем. Мало ли что мать говорит, мол, еще помнит себя в эти годы, мол, знает, – она лжет. Под небом вокруг Поусата, знаешь ли ты, что бывает грязь, которую можно есть? Что затопленные земли окрест Стынг-Поусат – это зрелище, странным образом отнимающее тебя у тебя самой? Взрывы в карьерах и взмывающее воронье, я расскажу тебе о них когда-нибудь, когда снова увижу тебя, в мои годы все может быть снова, коль скоро мы обе живы, ты и я. Кому, как не тебе, я это расскажу, кто еще меня выслушает и кому интересно, что пищу, которой у меня нет, я теперь предпочту тебе? Много дней и недель, час за часом, минута за минутой, она созерцает и боготворит пищу, которой нет. Она вернется, чтобы сказать той, что, ничего не понимая, выгнала ее: я тебя забыла.
Однажды голод ребенка гонит ее прочь из карьера, на закате солнца она идет к трепещущим огням Поусата. Уже давно она видела их, эти огни, но все не смела к ним приблизиться. А между тем в карьере она осталась потому, что отсюда ей видны эти огни. Эти огни: пища. Нынче вечером голод ребенка набросится на эти огни.
Вот она на улицах городка, вот уже у прилавка на рынке, она идет, а торговка отлучилась, и она украла соленую рыбу, прячет ее под платьем между грудей и возвращается в карьер. На краю Поусата какой-то мужчина, остановившись, смотрит на нее, спрашивает, откуда она, и она отвечает: из Баттамбанга… она бежит, мужчина смеется. Выгнали? Да. И она смеется вместе с ним над большим животом. От сердца отлегло, он не из-за рыбы заговорил с ней, он не заметил.
– Баттамбанг.
Три слога звучат с одинаковой силой, без тонального ударения, три удара в маленький тугой барабан. Бааттамамббанангг. Мужчина говорит, что слыхал о нем. А она – бежать.
Баттамбанг. Больше ей нечего добавить. По дороге к карьеру она вонзает зубы в соленую рыбу, соль хрустит на зубах вместе с пылью. С наступлением ночи она выходит из карьера, долго-долго моется, медленно-медленно ест. Слюна подступает, наполняет рот, ей солоно, она плачет, отплевывается, так давно она не ела соли, это слишком, чересчур для нее, она падает и, упав, все равно продолжает есть пищу.
Она спит. А когда просыпается, стоит непроглядная ночь. Она понимает, и это занятно, понимает, что рыба тоже съедена ребенком, он отнял у нее и эту рыбу. Она лежит неподвижно: голод будет еще сильнее сегодня, что он с ней сделает, голод? Что, чего бы она делать не хотела? Я хочу вернуться в Баттамбанг за чашкой теплого риса, а потом уйду насовсем. Она хочет теплого риса, очень хочет, говорит два слова: теплый рис. Нет, ничего. Она набирает в горсть пыли и засовывает ее в рот. Проснувшись во второй раз, она не помнит, как это оказалось у нее во рту, смотрит в черноту ночи и не понимает, ведь еще чуть-чуть, и эта пыль стала бы теплым рисом.
Она смотрит в черноту ночи и не понимает.
Это двойное пробуждение было, должно быть, первым до рождения ребенка. Будут и другие. Однажды, много позже, уже выйдя к Меконгу, она удалится от него, сама того не заметив, и проснется в лесу. Но в Калькутте – нет, ни разу в Калькутте она не перепутает пищу с пылью, все четко рассортировано, но не разум делает эту работу, его больше нет, и что-то другое сортирует за него то, что ей встречается.
В карьер зашел рыбак, за ним другой. Они наталкиваются на ребенка, этого крысенка, да выйдет ли он когда-нибудь? С деньгами, которые дают ей рыбаки, она несколько раз ходит в Поусат, покупает рис, варит его в консервной банке, спички есть у рыбаков, и она ест теплый рис. Ребенок уже почти готов. Голод первых дней больше никогда не вернется.