Чарльз Россетт колеблется, очень уж жарко, но все же поворачивает назад. Снова пересекает сады, выходит через другую калитку и кружным путем добирается до своей резиденции – она находится, как и жилище вице-консула, на бульваре, подальше от посольства, но в остальном точная его копия, бунгало с верандой, облупившаяся желтая штукатурка, олеандры вокруг.
– Поговорите с ним немного, если, конечно, чувствуете себя в силах, – сказал посол.
Чарльз Россетт принимает душ, второй за день. Вода из недр Калькутты всегда неизменно прохладна.
Стол накрыт. Развернув салфетку, Чарльз Россетт ест индийское карри. Очень острое, карри здесь всегда чересчур острое, Чарльз Россетт ест его как будто бы по приговору.
Потом, едва поднявшись из-за стола, Чарльз Россетт засыпает в спальне с закрытыми ставнями.
Часы показывают час пополудни.
Чарльз Россетт спит изо всех сил, отсыпает дневные часы Калькутты. Уже пять недель он спит так.
В этот изнурительный час сиесты проходящий по бульвару может увидеть, как вице-консул расхаживает, почти нагой, по своей спальне, и сна у него, похоже, ни в одном глазу.
Часы показывают три пополудни.
Чарльза Россетта будит слуга-индус. В приоткрытую дверь осторожно заглядывает плутоватая физиономия. Господину пора просыпаться. Открываем глаза и понимаем, что забыли, как и каждый день после сиесты, забыли Калькутту. В комнате темно. Господин желает чаю? Нам снилась розовая женщина, в затрапезе розовой розовая, она читала Пруста, вдыхая горьковатый ветер с далекого Ла-Манша. Господин желает чаю? Господин нездоров? Нам снилось, что подле этой розовой женщины под розовым абажуром мы ощущали смутную тоску о чем-то другом, встреченном в этих широтах, в сумеречном свете, это облик женщины в белых шортах, каждое утро неспешным шагом пересекающей теннисные корты, опустевшие в пору летнего муссона.
Да, он желает чаю. И пусть откроют ставни.
Вот так. Ставни скрипят, никогда местные не научатся с ними обращаться. Где мои глаза?
Отраженный свет льется в комнату, слепит. Со светом приходит тошнота. И желание, каждый день одно, позвонить послу: господин посол, я прошу о переводе, я не могу, не могу привыкнуть к Калькутте.
Где дождаться, пока не придет на помощь любовь?
Включен вентилятор. Шаги удаляются на кухню готовить чай. Остался запах, пахнет тряпьем и пылью. Мы заперты вдвоем в консульской резиденции на три ближайших года.
Чарльз Россетт снова уснул.
Шаги возвращаются с чаем, будят его, подходят поближе, посмотреть, не умер ли.
Надо приготовить белую сорочку и смокинг на завтра: завтра прием в посольстве Франции. Широта взглядов.
А в Лахоре, вспоминает Чарльз Россетт, индус, слуга вице-консула, сбежал, чтобы не давать показаний против своего хозяина. Его поймали, вернули, и он солгал.
Чарльз Россетт встает, принимает душ, выходит на балкон и видит: черная "ланчия" выезжает из ворот посольства, катит по бульвару, это едет Анна-Мария Стреттер с англичанином, которого он уже встречал как-то на теннисном корте.
Черная "ланчия" набирает скорость и скрывается вдали. Что ж, видно, все, что о ней говорят, – правда.
Нужно ли было Чарльзу Россетту в этом удостовериться? Наверное, да.
Он идет в буфетную и выпивает ледяного коньяк у, покуда гладится, как было приказано, белая сорочка.
Чарльз Россетт снова пересекает сады посольства в недвижимой жаре. Он думает о людях, которых встретит завтра на приеме. Женщин приглашают согласно иерархии. Пригласить на танец Анну-Марию Стреттер. Она едет сейчас в направлении Шандернагора сквозь эту жару.
Он замечает вице-консула впереди, довольно далеко. Тот сворачивает с олеандровой аллеи, делает несколько шагов к теннисным кортам. Чарльз Россетт и Жан-Марк де Н. одни в этой части сада.
Жан-Марк де Н. не знает, что Чарльз Россетт видит его. Думает, что он один. Чарльз Россетт тоже остановился. Ему хочется разглядеть лицо вице-консула, но тот не оборачивается. К решетчатой ограде теннисного корта прислонен женский велосипед.
Чарльз Россетт уже видел велосипед на этом месте. Он тотчас отмечает это про себя.
Вице-консул покинул аллею и приближается к велосипеду.
Он что-то делает. С такого расстояния трудно определить что. Кажется, смотрит, трогает, долго стоит, склонившись, потом выпрямляется, снова смотрит.
Вот он вышел на аллею, идет дальше чуть нетвердым, но ровным шагом. Направляется к зданию консульства. Скрывается из виду.
Чарльз Россетт тоже уходит, сворачивает на ту же аллею.
Велосипед у решетчатой ограды покрыт тонким слоем серой пыли с аллеи.
Он стоит брошенный, никому не нужный, жутковатый.
Чарльз Россетт ускоряет шаг. Навстречу идет прохожий. Они переглядываются. А этот – знает? Нет. Вся Калькутта – знает? Вся Калькутта молчит. Или не хочет знать.
Что делает вице-консул каждое утро и каждый вечер у пустых теннисных кортов? Что он делал сейчас? Кому сказать об этом? Кому сказать о том, о чем сказать невозможно?
Аллея снова пуста. Прохожий вышел из сада. Воздух пляшет перед глазами. Чарльз Россетт пытается представить себе лощеное лицо вице-консула и понимает, что это больше не в его силах.
Вдалеке кто-то насвистывает "Indiana’s Song". Не видно кто.
* * *
Ребенок родился близ Удонга, в укромном месте, около фермы, вокруг которой она кружила два дня – из-за жены арендатора, тощей старухи. Жена ей помогала. Два дня она приносила ей рис и рыбный суп, а на третий дала джутовый мешок в дорогу, пишет Питер Морган.
Она не бросит свою сиамскую сестренку в Меконг, не оставит ее на дороге в Долине Тростников. Других детей, которые появятся после этой девочки, она будет покидать всегда в один и тот же час, где бы ни была, в середине дня, когда от солнца гудит и тупеет голова. К вечеру она уже одна и не может вспомнить, куда подевалась та штука, которую она еще сегодня носила, ее подобие – которую нельзя было выронить, – села передохнуть, а дальше шла налегке. Теперь не найти. Она почесывает груди, в которых сохранилось чуть-чуть молока, идет дальше. Быть может, только в первый раз забыв, поплакала. А в следующие разы едва зафиксировала разницу. Она идет, потом засыпает. Баттамбанг, рвущая сердце песня, ее поют дети на спинах буйволов и смеются, покачиваясь, – она тоже поет, перед тем как уснуть, за последними домами лесной деревни, где в двух шагах рыщут тигры, где сумрак джунглей.
По реке Тонлесап после Удонга идти легко. Ребенок уложен стоймя в мешок, мешок висит за плечами и привязан к поясу, она идет дальше вниз по течению реки Тонлесап. На несколько дней задерживается в Пном-Пене. Потом продолжает путь вниз по течению Меконга. Джонки с рисом сотнями плывут, обгоняя ее.
Какая-то женщина дала ей совет, после Поусата, но до Кампонгчнанга, до рождения ребенка, ПномПень уже позади, дальше вниз к Чуку. Она запомнила. Работать невозможно из-за ребенка, кому она такая нужна, и без ребенка-то была ни на что не годная, семнадцать лет, да еще живот, отовсюду гнали. Ступай дальше.
Работать она никогда не будет, чем занимается – неведомо.
Та женщина дала ей дельный совет: говорят, что детей берут к себе белые люди. Она идет дальше. Больше никого не спрашивает. Никто здесь не говорит по-камбоджийски, редко такого встретишь. Первое поселение белых? Ступай отсюда. Надо идти по течению Меконга, она знает, такова ее метода. Она идет. Ребенок у нее на спине почти все время спит. Последние несколько недель, последние дни особенно ее девочка много спит, приходится будить ее, чтобы накормить. Чем накормить? Надо ее отдать, эту девочку, пора; а потом идти себе налегке по краю рисовых полей. Под голубоватым веком спит глаз. Смотрела ли она вообще хоть на что-нибудь? В Лонг-Хуене там и сям на улицах она видит белых людей. Поселение белых. Она идет на рынок, кладет ребенка на тряпицу, ждет. Проходит женщина, последняя камбоджийская женщина на ее долгом пути, и говорит ей, что ребенок мертв. В ответ она щиплет девочку, та кричит, вот же – нет. Все равно, говорит женщина, этот ребенок не жилец, надо скорее… Чего ты хочешь?
– Отдать.
Та смеется: позорище, кому нужен такой тощий ребенок? В Шадеке она снова видит белых людей, идет на рынок, кладет ребенка на тряпицу, ждет, никто с ней не заговаривает, а ребенок спит и спит. Оставить ее здесь, спящую… Но собаки, они прибегут сюда, когда завершится торговля на рынке? Она идет дальше. В Виньлонге тоже есть белые люди, да как много!
Она приходит на рынок, расстилает перед собой тряпицу, кладет ребенка. Садится на корточки и ждет. Ей смешно, иные рынки после слишком долгой рыси – она теперь идет быстро, хочет опередить смерть, – дурманом мутят ее рассудок: рынок в Виньлонге таков. Кому красивую девочку, говорит она, отдам задаром, ну да, она не может носить ее с собой, посмотрите на мою ногу, сами все поймете. Никто не понимает. Нога ранена, широкий порез от острого камня хорошо виден на заскорузлой коже, в нем копошатся черви, а она и не знает, что от него смердит. Девочка спит. Она не смотрит ни на нее, ни на свою ногу, лежащую на земле рядом с девочкой, говорит сама с собой, как на том, другом рынке в долине Тонлесап, где так хлопотала ее мать. Всему виной выставленная напоказ еда, запахи мяса и горячего супа. А ну, кому девочку? У нее больше нет молока, сегодня утром девочка не взяла грудь. С какой-то джонки ей дали горячего рису, она долго-долго жевала его и покормила девочку изо рта в рот, но ту вырвало. Что ж. Придется солгать. Сказать, что ребенок здоров. Кому девочку, подходите. Прошло два часа. Ей невдомек, что здесь уже никто не понимает, что она лопочет. Вчера она это заметила, сегодня – нет.