– Так Господь и рассудил, барин, грех мой воздался сторицей. Ванечка – он ведь тихий был, ласковый, слова дурного не скажет, не то чтобы руку поднять. Живи да радуйся. Только радость обернулась тоской. Да такой – впору ночью завыть на луну по-звериному. И завыла бы – да без толку.
– Обидел он тебя?
– Обидел, барин. Ничего худого не сделал, а правда что обидел. Вроде была я подле него – а вроде и нет. Словно не было меня вовсе. Потому душа его знать меня не желала и не замечала будто. Высоко парила. Там обреталась, куда прочим путь заказан. Да не одна… Натерпелась я страху, как ночами напролет Ванюша с покойницей разговоры разговаривал да портрет с нее писал – как с живой.
– Прискорбно. Надежды, стало быть, не оправдались – рассудок его не прояснился. Полагал я – мир теней, в коем Иван и прежде все пытался укрыться, рассеется там, где солнце светит ярко и небо другое, светлое. Да судьба, видно, полагала иначе. От чего же он умер? Был ведь доктор?
– Как не быть. Сказывал – удар, вследствие чрезвычайного нервного возбуждения. Он последние дни вправду неспокойный был. Днем все ходил, ходил, быстро так – чуть не бегом. То спустится к морю, то, гляжу, уже карабкается на черную скалу – высоко, страшно. Или уйдет по дороге, сам не знает куда и зачем, – а воротится затемно, не вспомнит где был. Весь в пыли, башмаки разбиты. А ночами не спал. И не ложился даже. Перед самой кончиной шесть ночей кряду не приклонил головы, а с зарей уходил прочь. На седьмой день воротился ввечеру, просветлевший вроде, тихий – свечи запалил, встал за мольберт. Опять, значит, еепортрет писать да с нейбеседовать. И такая обида меня взяла – накинула платок и пошла прочь. А он и не заметил даже. Пришла к морю. Оно теплое, ласковое. Шепчет, баюкает – песок мелкий, мягкий, как пух. Прилегла. А проснулась – уж рассвело. Чайки кричат. Да тоскливо так, душа рвется. Иду домой – тороплюсь, вроде к нему спешу. А уже знаю: нет больше Вани. К нейушел. Там и лежал, у мольберта.
– А портрет?
– Который? Он их много рисовал, да ни одного не оставил. Резал, рвал в клочья, а то – жег. А больше не писал ничего. Бывало, правда, задумается – водит карандашом по листу, только ничего не понятно – узоры одни, то ли волны, то ли ветер кружит, снег заметает. А очнется, спохватится – и порвет лист.
– Да, милая. Большая это беда, коли затуманится рассудок. Ну да Господь милосерд – упокоилась несчастная душа с миром. А тебе, Луша, жизнь теперь заново обустраивать.
– Я, ваше сиятельство, домой поеду, в деревню. Молодой граф, как узнал о смерти Василия Лукича, передал, чтоб возвращалась. Пара рук – хоть и вольных – в хозяйстве не помеха.
– И то дело. Езжай, голубушка, даст Бог, еще повстречаешь хорошего человека, детишек народишь…
Промолчала Луша, потупилась, поклонилась низко.
А как подняла глаза – в комнате пусто.
Тихо вышел граф Федор Петрович, аккуратно притворил за собой дверь.
И не расслышал в тот самый миг – за занавеской слабо пискнуло.
И следом, набирая звонкую силу, закричал младенец.
Слабо усмехнулась Луша:
– Детишек… Народила уж, барин. Только поздно – не увидел Ванюша сыночка и не знал даже, что понесла. Теперь – с Божьей помощью – поднять бы. Да в люди вывести. Вот как.
Москва, год 2002-й
Игорь Всеволодович пришел в себя довольно скоро.
Оцепенение спало.
Отлетела странная пелена, заслонившая на некоторое время сознание, не полностью, как в беспамятстве, но ощутимо, заметно приглушив цвета, звуки, эмоции.
Путаясь в ней, Игорь натыкался на предметы, плохо понимал обращенные к нему слова и отвечал невпопад.
Потом все стало на свои места.
Однако ступор – как мысленно определил свое состояние Непомнящий – дело свое сделал.
И – видит Бог! – это было большое, доброе дело.
Самое страшное было позади – шок, ярость, возмущение, отчаяние и ужас, взорвавшиеся в душе, завязли в пыльных складках спасительной апатии.
Не погасли – но утратили сокрушительную силу, которая, случись ей все же вырваться на волю, обернулась бы большой бедой.
Впрочем, даже рассуждая здраво, следовало признать: куда уж большей?
Все побоку – чувства, эмоции – сухой остаток оказался страшнее ночного кошмара.
Погибли ценности – полотна, иконы, серебро, украшения, мебель, посуда – на сумму свыше трех с половиной миллионов долларов.
По самым скромным и приблизительным подсчетам.
Они не сгорели – пожара Игорь Всеволодович подсознательно боялся всегда: особнячок с мезонином, приютивший магазин и хранилище какого-то архива, разумеется, представлял собой архитектурную и, возможно, историческую ценность. Но в силу этого же обстоятельства дышал на ладан. К тому же был деревянным. Ему гореть – от силы минут десять. Потом – пепелище, руины.
Но пожара не было.
Был погром, откровенный, профессиональный – охранная сигнализация даже не пикнула.
И демонстративный – с распоротыми полотнами и фарфором, обращенным в мельчайшие осколки.
Кузнецовские чашки крушили, надо полагать, каблуками кованых ботинок.
Гостиную карельской березы сплеча рубили топором – золотистые щепки валялись повсюду.
И далее – в том же духе.
Сочувствующий милицейский чин настойчиво интересовался похищенным. И был отчасти прав – конечно, прихватили кое-что. Не полные все же дебилы – вещицы имелись в высшей степени достойные.
Черепаховый гребень с бриллиантами и изумрудами – один тянул тысяч на пятьдесят.
А рубиновый гарнитур начала прошлого века!
И пара золотых портсигаров, один со знаменитой сапфировой застежкой – фирменным знаком Фаберже. Разумеется, взяли.
И еще наверняка прихватили кое-что по мелочи.
Но шли не грабить.
А зачем шли – вот ведь уравнение со всеми известными! – было ясно как Божий день.
Однако ж далее ясность заканчивалась.
И начиналась непролазная глушь, а в ней мерзко копошился целый клубок неразрешимых вопросов. Поразмыслив, Игорь Всеволодович, выделил два наиглавнейших, судьбоносных, как говорят теперь публичные люди.
В его ситуации красное словцо обретало совершенно иной, конкретный и даже роковой смысл.
От решения вопросов зависела судьба. Да что там судьба!.. Жизнь. Никак не иначе.
Прежде всего нужно было достать денег.
Страховка – вот ведь когда проникают в сознание западные стандарты! – конечно, пришлась бы кстати. Но страховки не было, потому что стандарты проникли еще недостаточно глубоко, а если и проникли, то не прижились или, привнесенные в родную российскую действительность, оказались не столь безупречными.
Потому страховки не было, а встревоженных владельцев полотен Маковского, Кустодиева, Бенуа, хлебниковского серебра, черепахового гребня – будь он неладен! – портсигара с сапфировой застежкой и прочая, прочая… следовало ожидать с минуты на минуту.
И – черт побери! – в большинстве своем это были отнюдь не интеллигентные арбатские старушки.
Переговоры предстояли трудные и в высшей степени неприятные. Унизительные ожидались переговоры.
Но как бы там ни было, деньги следовало найти.
Второй вопрос был еще сложнее – и главное, ощутимо саднил в душе Игоря Всеволодовича глубокой, свежей, но уже воспалившейся раной.
Кто и зачем?
Ответ известен. Лежит на поверхности.
Даже запах – убойной силы парфюм давешнего визитера – вроде сквозит еще временами в тесном пространстве.
Предчувствия – опять же будь они не ладны! – оказались на высоте.
Однако – в добрых голливудских традициях – с парой пистолетов за поясом в соседскую лавку не ворвешься. И никто – с учетом обстоятельств загадочных и туманных – за такие трюки не возьмется.
Себе дороже.
Шевельнулся было в душе скользкий стукач-червячок – атавизм, наследие прошлой жизни, – захотелось вдруг рассказать милицейским про визит чернорубашечника.
Старое, забытое чувство защемило в груди, времен, пожалуй, самоотверженных "Знатоков".
Выложить все как есть с деталями, подробностями и собственными предположениями – и успокоиться, вздохнуть судорожно, но уже с облегчением.
Дело в надежных руках, ты – вне опасности.
Потому что "мы все время на посту".
Иллюзия, конечно, – ему ли не знать? – но иногда помогало.
Теперь не помогает – смолчал.
Сыщики, впрочем, не слишком донимали вопросами.
К обоюдному удовольствию, сговорились обстоятельную беседу отложить.
– Я, пожалуй, останусь. – Борис Львович неожиданно вошел в образ героя. И немного мученика.
– Зачем? Подметать черепки? Охранять черепки? Сейчас заколотят витрины, опечатают дверь, напишем объявление по поводу претензий – и можете считать себя в бессрочном отпуске.
– И все же… Будут приходить люди. Что им ваше объявление? Бумажка. Нужно говорить… Я посижу.
– Воля ваша.
Первым делом он связался с владельцем своего прекрасного дома.
Суть проблемы тот уловил сразу и, к счастью, не стал растекаться соболезнованиями.
Цокнул пару раз языком и перешел к делу.
– Желающие были, да и теперь, думаю, есть. Но цена вопроса, как ты понимаешь… Во-первых, внутреннюю отделку мы делали под тебя – состоятельные люди, как правило, имеют свои представления о том, что есть хорошо. Представления, конечно, совпадают, и довольно часто. Но это время. А деньги – ты говоришь – нужны завтра.
– Завтра я скажу: вчера.
– О том речь…
И – понеслось.
Завертелось.