Антиквар - Марина Юденич страница 7.

Шрифт
Фон

Игорь Всеволодович с некоторой ленцой созерцал томных красоток.

Притом беседовали неспешно.

Влюбленный в Попова адвокат, правда, все сводил к одному – никак не мог оторваться от новой игрушки.

– Определенно, Игорек, день сегодня счастливый.

– Как для кого. Для меня – в крапинку.

– Проблемы? – В расслабленном баритоне Германа Константиновича чеканно прорезался профессиональный металл.

– Пока не понял. Что-то неопределенное, но малоприятное.

Игорь вкратце обрисовал послеобеденный инцидент с "чернорубашечником".

Слово, кстати, выскочило только теперь, но – теперь же вдруг стало понятно – как нельзя более точно отразило сущность незваного гостя.

Или всего лишь подозрения относительно нее?

Впрочем, обоснованные.

– Да-с, мерзко. Они теперь, знаешь ли, заметно активизировались. Отчего-то… Хм, а вот любопытно – отчего это, собственно, вдруг?

– Да кто они-то, Герман Константинович? – Вспомнился сразу во всей своей самоуверенной наглости широкий жест пришельца, и захлестнуло раздражение.

– А-а, называй как хочешь: фашисты, скинхеды, национал-патриоты – все, в принципе, подходит. И все, в принципе, не суть точно. Но у тебя, надеюсь, тамвсе необходимое присутствует?

Пухлый палец адвоката вознесся вверх, так, что человек непосвященный мог решить – речь идет о царствии небесном.

Игорь Всеволодович, впрочем, был человеком посвященным.

– Там – да. И всё, и все необходимые присутствуют.

– Так и думать не о чем. Только не затягивай, если что. Оперативность в таких случаях и быстрота реакции – полдела. Вовремя, как говорят мои подопечные, дать по рогам. Ну, ты понимаешь…

– Понимаю, увы.

– Да-с… Увы. А кстати, соседа, которому теперь не повезло, как зовут? Или – звали?

– Типун вам… право слово. – Игорь назвал разорившегося соседа.

– Ну, стало быть, так порешим. Не скажу, что дело это станет для меня первостатейным, однако при случае наведу справки, что да как с ним вышло. И почему… За сим, дорогой, давай попросим десерт…

Десерт был съеден довольно быстро.

И даже кофе с коньяком выпит как-то вскользь, без подобающего степенного удовольствия.

Словно разладилась вдруг гармония неспешной беседы.

Сбившись с ритма, покатилась она кое-как, перескакивая с пятое на десятое, и так, пульсируя неровно и нервно, подошла к концу.

"Черт знает что! – Досада мешалась в душе Игоря Всеволодовича с недоумением. – Всего-то дел: упомянул зарвавшегося психа, а настроение сразу – швах, будто он собственной персоной материализовался в пространстве".

Расставались без особого тепла и как-то скомканно.

Уставшие одалиски заученно извивались в такт заунывной мелодии, мерно позвякивали, уже не зажигая – баюкая, браслеты и мониста.

Дело, по всему, шло к ночи.

Санкт-Петербург, год 1832-й

Скоро настанут белые ночи – странный каприз неласковой, бледной природы, призрачный и оттого тревожный.

Но – прекрасный.

Дивный дар суровому городу, одетому в строгий гранит, холодному, надменному, безразличному. Как, впрочем, и подобает имперской столице.

Теперь, однако, стоит ранняя весна.

Не сияет в лазури ослепительное солнце, не звенит, срываясь с крыш, хрустальная капель, и солнечные зайчики из сияющих луж не норовят запрыгнуть на башмаки прохожих.

Хмуро.

Хотя витают уже в поднебесье свежие ветры, стряхивают с крыльев предвестие чего-то.

Может, счастливого, светлого – может, напротив, несут беду.

Но как бы там ни было – волнуют душу.

Надрываются ветры, насквозь продувая проспекты: "Ждите! Готовьтесь! Грядет!"

И трепещут сердца, наполняясь безотчетной тревогой.

Не иначе и вправду грядет.

Петербургский свет, однако, не внемлет песне свежих ветров.

Он живет по своим канонам, ему времена года знаменуют сезоны.

Зимний – балов, салонов, театральных премьер.

Летом – имения, дачи, воды, европейские курорты, – общество покидает город.

Теперь весна – значит, сезон подходит к концу.

Однако ж еще не все отгремели балы, не отплясали записные красавицы в туалетах уходящего сезона. После никто больше здесь не увидит эти чудные творения портновского искусства из драгоценной тафты, атласа и кисеи.

Суров этикет.

Разорение мужьям – нечаянная радость дальним родственницам-приживалкам.

Но все после, после!

А пока корка инея, к вечеру затянувшая мокрый тротуар, застилается алым сукном. По нему легкие атласные туфельки с бантами, блестящие сапоги со шпорами, высокие ботфорты, лаковые башмаки и прочая… устремляются к нарядному подъезду. Там пылают тысячи свечей, а великий кудесник – хрусталь подхватывает зыбкое сияние, множит, рассыпая миллионы мерцающих искр.

Дальше за дело берутся зеркала.

И вот уже струится светом, ослепляет парадная лестница.

Блещет торжественный зал, полыхают алмазными фонтанами люстры, строгие мраморные колоны убраны гирляндами цветов, паркет неправдоподобно сияет, затмевая зеркала.

Ровный гул людских голосов расстилается в пространстве, и бесконечные сharmante… divine… ravissante… bonne amie… mon ange… charmе de vous voir… сливаются в стройную песнь вежливой дружбы и условной любви.

Однако ж неправда – или же правда лишь отчасти.

И на больших балах, случается, любят, ревнуют, страдают и веселятся искренне и всерьез. И, как везде, от души радуются встрече добрые друзья.

Только что отгремели торжественные аккорды польского, но уже поплыл над головами, разливаясь в пространстве, вальс.

Михаил Румянцев, нарядный, в белом с золотыми позументами мундире кавалергарда – сюртуке с высоким воротником и короткими кавалерийскими фалдами, – едва не столкнулся с Борисом Куракиным.

Тот явно шествовал прочь, подальше от вальсирующей публики, под руку с худощавым седовласым мужчиной.

– Мon cher Мichel!

– Борис!

Они немедленно обнялись и заговорили разом, возбужденно и радостно, едва ли, впрочем, слушая и слыша друг друга.

Спутник Куракина наблюдал за встречей, улыбаясь ласково, чуть насмешливо.

Лицо, обрамленное густой серебряной шевелюрой, было тонким, умным, нос – крупным, большие, слегка запавшие глаза из-под густых бровей смотрели пронзительно.

– Ты не знаком?

– Не имел чести, но имя и дела графа Толстого мне известны. Как всякому просвещенному гражданину.

Петр Федорович Толстой, живописец и скульптор, бессменный – на протяжении тридцати лет – медальер Монетного двора, профессор Российской академии художеств, сдержанно поклонился.

И тут же – словно десяток лет вдруг упорхнули с плеч – лукаво улыбнулся Румянцеву.

– Зачем вы уходите? При таком параде надобно танцевать, граф.

– Еntre nous, я плохой танцор.

– Не танцующий кавалергард?! Невозможно!

– Mais tu es brave homme. – Куракин, шутя, вступился за друга. И продолжил уже без тени улыбки: – Кабы не его заступничество, остался б наш Ваня Крапивин на конюшне князя Несвицкого.

– Если б на конюшне…

– И то правда. Знаете ли, граф, Michel не только из рук жестокосердного господина Ивана вырвал, после выходил у себя, в Румянцеве, как малое дитя. Поначалу думали – не жилец.

– Сие похвально. Однако ж, боюсь, et il en restera pour sa peine.

– Mon Dieu! Неужели дело так плохо?

– Что за дело?

– Ах, мon cher Michel, беда в том, что твой le filleul…

– Неужто не оправдал надежд – или того хуже?…

– Хуже. Но совсем не то, о чем ты думаешь. Невиновен, скорее – жертва, как и прежде.

– Que diable, mon prince, говори толком!

– Беда, Михаил Петрович, заключается в том, что юноша, спасенный вами, вероятно, серьезно болен. Вы, дорогой граф, самоотверженно врачевали тело и тем спасли несчастному жизнь, но душа его так и не оправилась после пережитого.

– Боже правый, так он сошел с ума? Воистину coup de grвce! "La force del dertino".

– Не совсем, буйнопомешанным не назовешь, окружающий мир воспринимает по большей части разумно, странность проявляет в одном.

– То есть ты не представляешь себе этот ужас – он не отходит от мольберта, не выпускает из рук кисти. Приходит в страшное волнение, даже кричит, если хотят отнять. Но рисует все одно – и к тому же прескверно. Сам понимает, что выходит плохо, – плачет, рвет бумагу, а после все начинает сначала. Знаешь ли, кого он пытается писать?

– Кажется, знаю. Душеньку.

– Eh bien, vous кtes plus avancе que cela soit.

– Как? Разве ж тебе ничего не известно о несчастной танцорке княжеского балета?

– Теперь – известно. Enfant du malheur! А прежде терялся в догадках. Самого Петра Федоровича призвал в советники. Помнишь ли ты поэму Богдановича?

– Как не помнить, сестры-девицы ночами зачитывались, в альбомы переписывали. И книжка была. А в ней – чудные гравюры работы графа Толстого. Не забыл.

– Вот и я не забыл и подумал – вдруг Иван о той Душеньке сокрушается? Теперь, брат, знаю – о другой музе тоскует. И ничем этому горю не поможешь. Граф Толстой, как и ты прежде, судьбой художника проникся, теперь вот взял на свое попечение. Докторов приглашает.

– Что же – есть надежда?

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке