Едва кивнув рассыпавшейся в благодарности женщине, выскочила наружу. Явственно послышался звук: лопнула доска в заборе. Ульяна Тимофеевна вернулась без капель пота на лбу, румяная, с довольнехонькой улыбкой; она еще долго поила гостью чаем с вареньем, пеняла на плохо просушенные, нестираные пеленки, пугала ее болезнями, с которыми и ей, Ульяне Тимофеевне, не справиться.
Тамаре на всю жизнь запомнилось, как из бабушки в младенца как бы перетекало нечто, и высокий звук лопнувшей доски.
Запомнилось еще, как Ульяну Тимофеевну позвали к женщине, доходившей от камня в почке. Стоял сильный мороз, шли на другой конец деревни. Платками закутались так, что, по словам Тамары, "еле глаза было видно".
– Ох, Ульяна Тимофеевна, помогай… – метнулись к бабке с крыльца.
– Не мельтешите. Татьяна где?
– Фельдшер был, ничего не сказал…
– Фельдшер! – фыркнула бабка надменно.
Возле раскрытой кровати на табуретке сидит, закусив губу, женщина – крупные капли пота на лице. Сидит – и сразу видно: боится переменить позу, боится шелохнуться, так ей больно. Потому и сидит не на кровати – на жестком.
При виде Тамары губы, впрочем, тронула улыбка.
– Учишь, Тимофеевна? – чуть слышно.
– Учу, – коротко ответила бабка, как полено о полено стукнуло.
Зыркнула глазами, выгоняя прочь ненужных, и опять Тамара видела, как из бабушки как будто выходило что-то, перетекало в больную.
– Вот сейчас, сейчас… Гляди, Танюша, веду я его, веду… – бабка говорила легко, нараспев, почти пела. – Вот сейчас должно и полегчать…
Татьяна кивнула, пока еще закусив губу, еще тяжело, с натугой втягивая воздух.
– Во-оот… Во-оот… Гляди, теперь он уже не опасный, камешек этот, – все пела, причитала бабка, и Тамара видела: женщина успокаивается. Ей уже не так больно и страшно: не так напряжено лицо, не так руки стиснули платье, глаза обрели выражение.
Тамара не могла бы сказать, сколько времени прошло, пока женщина выпрямилась, улыбнулась, сказала: "Ох…". Выпрямилась еле заметно, улыбнулась чуть-чуть и сказала еле слышно. Но ведь сказала же?!
Еще работала Ульяна Тимофеевна, и Татьяна легла наконец, тихо, протяжно вздохнула – отпустила боль. Ульяне Тимофеевне кланялись, что-то совали, что-то сулили, полусогнувшись, бегали вокруг. Старуха решительно шла, закусив нижнюю губу, с окаменевшим лицом; щеки прочертили крупные капли из-под волос.
– Потом! – властно отстранила она свертки, чуть не бегом выскочила на стылую, уже под ранними звездами улицу. По улице старуха шла чуть ли не бегом, с каким-то перекошенным лицом.
– Бабушка… Тебе нехорошо?
– Молчи, не суйся под руку.
Тамара чуть не задохнулась на морозе, пока Ульяна Тимофеевна не оказалась перед собственным домом. И внучка не поверила глазам своим: легко, сами собой поднимались ворота; сошли с петель, зависли на мгновение, с грохотом и треском рухнули, поднимая столбы снежной пыли.
– У-уфф… – Ульяна Тимофеевна перевела дух, почти как Татьяна, когда отпустила боль. Поймала взгляд внучки, усмехнулась:
– Ничего, Антон обратно насадит…
Тамара понимала: завтра отец, печально вздыхая, опять насадит ворота на место. Ей было жалко отца и смешно.
А бабушка уже стала обычной, почти как всегда. Разве что была очень усталой, долго и со вкусом пила чай, была неразговорчива весь вечер, но исчезло и не возвращалось жуткое выражение, подсмотренное у нее по дороге от Татьяны.
Тамара понимала: бабушка что-то несла в себе. Что-то случилось там, у Татьяны, пока бабушка ее лечила. Потом это "что-то" бабушка унесла, не дала этому "чему-то" излиться. Она бросила "что-то" на ворота, не дав стать опасным для живых.
Другие знахарки, бабки-заговорницы, даже старухи, о которых говорили лишнее, даже те, кто держал дома иконы, часто они боялись партийных активистов, идейных старичков, милиционеров, пионеров, стукачей, прочих мрачных сил "нового общества".
Бабка не боялась никого, а участковый сам боялся бабки. Все знали, что бабка умеет "набрасывать обручи". Про "обручи" Ульяна Тимофеевна объясняла так, что у человека душа – это не одно облачко, а несколько, и есть "уровни" самые главные.
– Византийский крест видела? Как человек, который стоит, раскинув руки, верно? Вот одно облако так и идет, сверху вниз, а другое – наперекрест; там, где человек раскинул бы руки, или чуть ниже.
Еще у византийского креста есть перекладинка, где у человека голова. Тут тоже облако важное, вот тут, – Ульяна Тимофеевна помахивала рукой где-то на уровне ушей. – И третья перекладина есть, вот тут, косая, – Ульяна Тимофеевна проводила рукой наискось от левого бедра к правому. – Так вот и у человека, душа тут живет; если уметь видеть, вроде облачков тут держатся все время.
Обруч накинуть – это не дать душе спокойно ходить, на этом уровне клубиться. Человеку надо, чтобы на всех уровнях жила душа, без помех, и куда обруч накинешь – там сразу становится плохо. Если я обруч накину на эту душу, наверху, человек ума лишится и помрет.
– Если вот сюда, – бабка проводила по груди, – то сердцем станет болеть.
– Сразу помрет?!
– Можно, конечно, и не сразу… Обручей до трех кидают, чтобы не сразу. Вот Егору (это участковый) я один обруч накинула, он сразу прибежал: "Тимофеевна, за что?! Я, мол, тебе… Да все, что хочешь…".
Тамара знала: бабушка не хвастает. Участковый действительно при виде Ульяны Тимофеевны всегда первым снимал фуражку, деревянно улыбался; сойдя с тротуара, пропускал бабку: "Здравия желаю…". Бабка степенно кивала.
– Я ему: ты не на меня думай. Ты на себя думай. Будешь невинных мордовать, не то еще будет.
…Тогда у Дементьевых пропал новый лодочный мотор, и Дементьев подал заявление: якобы шастал возле его сарая соседский Колька, ненамного старше Тамары.
Участковый посадил Кольку в КПЗ и взял парня в такой оборот, что, наверное, скоро сознался бы Колька. За парнем водились какие-то мелкие глупости: отнимал деньги у младших, вытаскивал рыбу из вершей. Заступиться за него было некому: отец Кольки пожелал остаться неизвестным. Мать мыла в школе полы – техничка. Скорее всего, замордовал бы, заставил бы сознаться Кольку участковый Егор Васильевич, не упади мать Кольки в ноги бабки, Ульяны Тимофеевны. Клялась, что близко не подходил Колька к лодочному мотору, а сбыл мотор сам старший Дементьев, потому что хотел откупиться от Любки, а Любке надо травить плод от Дементьева, и теперь Дементьев что хочешь сделает, чтобы до жены бы это дело не дошло.
"Любка" – почти тридцатилетняя Любовь Аркадьевна – и правда уезжала недавно – вроде проведать сестру.
Ульяна Тимофеевна слушала Колькину маму, пила с блюдечка чай, усмехалась и высказывалась в духе, что, если и правда решил Дементьев погубить невиновного, с него же и взыщется и сам же он во всем сознается.
– Любка и та скорей сознается, чем этот!
Бабка скосила глаз на гостью, усмехнулась… И женщина вдруг выпрямилась на стуле, окаменела лицом.
– Ну то-то… Дай мне времени, Елена. За два дни ничего не случится, а мне как раз два дни нужно.
Через два "дни" было полнолуние. В эту-то августовскую ночь Тамара и услышала про "обручи", но до этого бабка долго весь вечер раскладывала карты, что-то бормотала, что-то прикидывала, соединяла… Потом она ушла в баньку в полночь и, что делала там, не рассказала.
Наутро примчался участковый…
– Ты ему на сердце, бабушка?..
– Нет, зачем же? Я ему сюда, на… (на бедра, скажу я читателю, но бабка употребила совсем другое выражение. – А. Б.). Для многих мужиков тут самое страшное. Как накинешь, и "стоячка" у него кончится, – объясняла бабка внучке с простотой и доходчивостью первобытного человека.
У нее все было просто, все называлось своими именами. В деревне слов научных, изящных и приемлемых в интеллигентских салонах никто как-то и не искал. Если речь шла о "стоячке", бабушка так и объясняла тринадцатилетней внучке, понятия не имея о "научном" слове "эрекция", и нисколько в слове этом не нуждаясь. И объясняла:
– Так это только "первый обруч". Если набросить второй, куда хуже будет. А после третьего уже и сама ничего не поправишь. Если наверх бросать обручи, на сердце, третий – это верный конец; часто помирают и после второго.
Тут Тамаре совсем стало жутко, хотя и самовар, и чай вприкуску (другого бабушка не признавала), и сама Ульяна Тимофеевна в цветастом халате были как бы воплощениями домашнего уюта, стабильности и положительности.
Ульяна Тимофеевна усмехнулась, перевела разговор на травки, на пользу людям от этих знаний. Тамара понимала, что от "обручей" тоже может быть польза – отпустил же участковый, Егор Савельев, ни в чем не повинного Кольку… Если бы не бабка, мог бы и замордовать, а отпустил. И с тех пор ведет себя участковый тихо, бабки боится. Если б не боялся, мог бы и снова взяться за кого-то беспомощного, молодого, без влиятельной сильной родни. Тамара представляла, что за ней захлопывается дверь камеры, представляла, как подходит к ней участковый с куском резинового шланга и какое у него при этом лицо… Ей становилось так жутко, что сердце застревало, начинало мелко колотиться в горле. Нет, бабка все же права…
Дементьев тоже прибегал, но с ним Ульяна Тимофеевна беседовать не захотела, и он тут же пошел к участковому. Что потом было у Дементьевых, Тамара не знала, но, что Дементьев подарил Кольке велосипед и ходил очень пришибленно, робко, это видели все.
Выходило, что умение накидывать "обручи" – очень даже полезное умение, но все-таки от этих мыслей становилось страшно и неприятно.
Впрочем, сама Тамара не смогла бы ни "набросить обруч", ни переместить камень в почке, ни даже снять ворота с петель или поломать доску в заборе.