Село Плосково-Рождествено, 6-25 июня 1934 года
Стас проснулся, но глаза открывать не спешил. Такой славный запах заполнил его ноздри, что можно было с этим подождать. Благо роспись храма окончена. Зима на носу. Время роздыха честному крестьянину. А запах был замечателен не только тем, что в нём отсутствовали напоминания об онучах, прелой овчине и скотине, топочущейся в сенцах, но и тем, что в нём была сладость печева.
Объяснение могло быть одно-единственное: любезная Алёнушка вернулась из Москвы раньше времени и, пока он спал, проветрила горницу, неслышно развела огонь в печи и испекла нечто бесподобное – судя по запаху-то. А он-то спит! Так можно проспать и Царствие Небесное. И есть охота едва не до дрожи. Умаялся давеча, что ли, зело сильно, Богоматерь малюя и домой возвращаясь…
И тут в голове его сверкнуло: стоп! Не возвращался он вчера домой! И – этот шаг назад, когда внутренность храма вдруг перевернулась перед ним, и миг полёта, отложившийся в памяти…
Открыв глаза, Стас резко сел на лавке и обхватил колени руками. В избе было столько света, что он тут же зажмурился. Потом опять открыл глаза, осторожно, и оторопело увидел, что это никакая не изба, а огромная незнакомая горница с высоченными потолками и окном, в которое можно выйти не нагибаясь. В окно вставлено настоящее стекло, стены не бревенчатые, как в его избе, а гладкие да ровные, и оклеены бумагой с узорьем. А на тумбочке – тарелка с румяными хлебами, издающими чарующий аромат. И книги, книги стопкой! И лампа настольная, электрическая!
Электрическая?
Сам он сидел на лавке в одних подштанниках, а поверх тюфяка постелена была прекрасная белая простыня, такая, какую видел он за последние семнадцать лет лишь однажды – когда падчерице Дарье приданое готовили. Такая же белая простыня сползла с его голых ног. Стас схватил её за край и прикрылся: негоже взрослому мужчине являть миру в незнакомом месте свою наготу.
Но только ноги его были отчего-то тонковаты! Да и руки… Разум ещё не понял, но душа – душа знала. Но вот и разум колыхнула паника: "Я вернулся в детство! Господи, помилуй! Не дай ума лишиться! Где я? Куда подевалось всё то?.. А если детство – что оно, какое?" Давний смутный сон, о котором он в последние годы даже не вспоминал, стал явью, ожил во плоти, запахе и цвете. Практика… Реальное училище… Что было сном – то или это?
И вдруг он окончательно прозрел: сном было то. И там он помер, сверзившись с лесов. А раз так, значит, больше ему никогда не приголубить Алёнушку, не поговорить душевно с отцом Афиногеном, не высказаться важно на мирском сходе, не пройтись, выпив водки, с деревенскими мужами в серьёзном хороводе: как бы ни были похожи на рай эта горница и это его "детство", но – ни-ког-да. И будто застыло всё внутри, свело в горле, защипало в глазах. Он зажмурился, завыл сквозь зубы и, не выдержав, уткнувшись лицом в белые простыни, тяжело зарыдал.
Отворилась дверь, вошла незнакомая ему девица, одетая в тканое платье с набивным рисунком.
– Ну вот, опять плачете, барин, – сказала она, жалеючи. – А я шанюжек испекла, как обещала… – И, убедившись, что их никто не слышит, шепнула: – Я ведь в ночь их принесла… А ты уж спал.
Она присела рядом со Стасом на краешек лавки, погладила его по спине и повела свой разговор дальше, говоря ему то "вы", то "ты".
– Так крепко спал, что добудиться не могла. Решила, пусть спит. А вы не больны ли? – Она приложила руку к его лбу. – Нет вроде…
Стас при её появлении мигом проглотил рыдания, сел, и сидел теперь выпрямившись, закутав тощие ноги в простыню, спокойно глядя в какую-то точку на обоях. Только внутри ещё колотилась боль потери.
– Ну, миленький, – продолжала говорить девица, гладя его по спине. – Не плачь больше. Понимаю, в первый раз от матушки так далеко уехал, один… Тут ещё всякие дураки неумные пристают… Но надо держать себя в руках. Ты же мужчина, кавалер… Жениться уже можешь. Жена тебе ребятишек родит. Будешь их воспитывать, чтобы они не плакали никогда.
– Нет, – крепко вытерев лицо ладонью, сказал Стас.
– Что "нет", миленький?
– Не женюся я…
– Это почему же? Все женятся.
– Я женатый.
– Вот как? – округлила глаза незнакомка. – И где же твоя жена?
– В Москве…
– Что же она там делает без тебя?
– Дочь нашу замуж выдаёт.
– А-а! – сказала девушка. – Ну ладно, ты одевайся да отдохни малость. А я пока пойду по делам. Хорошо?
Стас кивнул и вскоре остался один. Не сразу решился он встать на пол, покрытый чем-то коричневым и блестящим, затем откуда-то из глубин пришло воспоминание, что пол всего-навсего покрашен масляной краской, и тогда он встал и натянул на себя чудного вида портки с карманами и пуговицами напротив причинного места. Не без опаски подойдя к окну, глянул и увидел широкую деревенскую улицу, уходящую вдаль – к реке, догадался он.
Дома были крыты не соломой, а черепицей, везде виднелись печные трубы, был даже один дом в два этажа, с радиоантенной на крыше. В палисадниках, огороженных заборами – к чему он тоже не привык, – росли цветы. А на одном из дворов он сквозь зелень узрел такое, что чуть не зажмурился: выстроенный из струганых досок нужник! Там, где он прожил семнадцать лет, такого не было и в помине – если бы кто затеял тратить доски на чепуху, его бы засмеяли. Обходились шалашиком, а то и просто под забор приседали. А в Николине оправлялись прямо на огородную грядку и мучились глистами, серость.
Возле одного из домов стояло странное сооружение, в котором он после некоторого напряжения ума опознал мотоцикл с коляской. И тут же вспомнил, что не только имеет представление об устройстве железного чудовища и умеет управляться с ним, но и даже что у него самого есть такой в Москве, только без коляски.
Так же и незнакомка давешняя, называвшая его то "барином", то "миленьким", обозначилась в памяти: Матрёна её зовут!
Стас не ведал, сколько времени он простоял у окна, вспоминая свою миновавшую, свою закончившуюся так неожиданно и нелепо жизнь. Он прощался с нею и врастал в новую реальность. Когда вошли Матрёна с Маргаритой Петровной, он уже становился собой прежним. Только, наверное, немного более взрослым, чем ночь назад.
– Стас! – воскликнула доцент Кованевич. – Как ты себя чувствуешь?
– Нормально, – усмехнулся он, пытаясь вспомнить, как эту-то красотку зовут. – Не волнуйтесь. Приснилось мне, про жену. Такой яркий сон. Будто дочь выросла, жена её повезла в Москву замуж выдавать за купчину знатного, Кириллова – у вас тут о нём знают, наверное? А я храм расписывал, да и упал с лесов. И насмерть убился.
– Уффф! – сказала доцент Кованевич и взялась за сердце. – А мы уж подумали чёрт знает чего…
– Слава тебе, Христос, – выдохнула Матрёна и перекрестилась.
– Просто впечатлительный мальчик, – объяснила ей Кованевич. – Вчера насмотрелся росписей в храме во время экскурсии, вот и снится всякая… – И она замолчала, видно, сообразив, что после лицезрения в храме ангелов и прочих святых картин чертовщина сниться как будто не должна, а ничего другого ей в голову не пришло…
– Только вот шанюжек моих не поел, – посетовала Матрёна.
Стас улыбнулся и взял верхнюю оладью из стопки, а потом и вторую, и третью. Ничего подобного за последние семнадцать лет ему пробовать не приходилось.
Голод был просто нечеловеческий.
Съев Матрёнин гостинец и выпив чаю, он вышел на утреннюю улицу и прошёлся по деревне. Отметил две вещи. Во-первых, живности у крестьян здесь было не в пример больше, чем в его сне, – коровье стадо, попавшееся ему давеча возле реки, было огромным; в густой траве паслись привязанные к колышкам козы; гусей и кур бегало по деревне вообще без счёту. Правда, индюков было мало, но во сне своём он их и вовсе не мог припомнить.
Во-вторых, здесь был чистый воздух. Коров-то хрестьянин держал всегда не ради молока или мяса, а ради навоза! И накапливал его на своём дворе, пока не приходила пора вывозить на поле. А тут, похоже, в каком-то одном месте навоз держат, от жилья подальше.
Подойдя к мотоциклу, он его разглядывал так долго, что вышел хозяин – поджарый мужик лет сорока пяти, в майке и заношенных галифе военного образца, с папиросиной в зубах. Стас папиросине подивился, но смолчал.
– Интересует? – спросил мужик, вытирая руки тряпицей.
– Да, – кивнул Стас. – Давно не видел такую технику.
– "Бээмвэ" эр тридцать два, – гордо сказал мужик. – Произведено в городе Мюнхене. Двухцилиндровый, 494 куба движок. В любую горку подъём берет. Сейчас таких уже не делают.
– Старый?
– Ну как старый? Десять лет. Я как в двадцать четвёртом демобилизовался со сверхсрочной, так и приехал на нём, прямиком из Баварии. Да по нашим дорогам погонял старичка…
– После войны? – задумался Стас. – Ах да, здесь же война с немцами была…
Мужик посмотрел на него как-то странно.
– Я вот думаю, – сказал Стас, – ведь если к этому… соху привязать… Это сколько же можно вспахать!
– К мотоциклу? – ещё больше удивился мужик. – Зачем, когда трактор имеется?.. И откуда соха, плугом пашем!.. Ты, парень городской, впервой небось в деревне-то?
– Я? – усмехнулся Стас. – Нет, не впервой.
– Ну конечно! Ты же из этих… из студентов, которые в монастырь давеча приехали?
– Из них.
– Ну, тогда у тебя мужик сохой землю пашет и лаптем щи хлебат… Дас ист айн русиш швайн… Начитался, поди, Некрасова. – Мужик обиженно махнул рукой и повернулся идти домой.
– Скажите! – позвал его Стас. – А у вас в Мологу рожь ещё возят?