Репутация молодого Манфреда фон Бека, - а он, заметим, сумел снискать хмурого неодобрения многих! - неизбежно наводит на мысль, что история эта есть ловкая мистификация, подстроенная либо же им самим, либо кем-то, кто весьма хорошо его знал. Пусть рассудит читатель. Тем не менее, прежде чем выносить окончательное суждение, нелишне было бы познакомиться с записками нынешнего графа фон Бека, каковые записки пока еще недоступны широкой публике ни в Германии, ни где-либо еще. Но уже в настоящее время упомянутые записки готовятся к выходу в свет.
Мы же предоставляем вниманию читателя несколько модернизированную версию "Исповеди" Манфреда фон Бека, подготовленную по английскому переводу, - опубликованному в Лондоне в 1856 году неким Омером Смитом, смотрителем кладбища при соборе Святого Павла, - переработанную и подробно изложенную Майклом Муркоком, который желает выразить глубочайшую свою признательность князю Лобковичу и, разумеется, семейству фон Бек за предоставленные в распоряжение его документы, охватывающие четыре века истории этого славного рода.
Издатели.
Глава 1
В которой я прощаюсь с Парижем, радикализмом и романтическими устремлениями к Великой Цели
Если бы не террор, охвативший Францию в 1793 году и в конце концов принудивший меня бежать из Парижа, я, вероятно, так никогда и не узнал бы совершенной любви, не посетил бы Города в Осенних Звездах, где, - с помощью хитроумия своего, меча и остатков веры, - мне довелось вновь сразиться за будущее мира и утратить свое собственное.
В тот день, когда Том Пейн был арестован по особому распоряжению Робеспьера, я решил наконец распрощаться с революционными идеалами. Даже пока я ублажал прелестную мадам Ф., - чей визит, по случайности, совпал с получением мною сих недобрых известий относительно Пейна, - я строил уже планы грядущего своего бегства. Заключение Тома под стражу означало, помимо всего прочего, что я утратил последнего своего союзника в Конвенте. Теперь имя мое неизбежно должно появиться на бланке ордера на арест, санкционированный Комитетом Общественной Безопасности. На самом деле, неистовая толпа разъяренной черни, быть может, сейчас уже приближается к этому дому, где снимал я комнаты, и приближается с вполне ясным намерением, - предложить мне известный выбор: проехать в повозке до гильотины или в прогнившей лодчонке на дно Сены. Очевидно, что с моей стороны было бы благоразумней всего встретить новый 1794 год где-нибудь за пределами Франции.
Выждав приличное время, я облачился в костюм, изменяющий облик мой, - который костюм я держал наготове специально на случай внезапного бегства, - упаковал имущество свое в две старые седельные сумки и, наскоро распрощавшись с моею прелестницей, поспешил по пустынным улицам предрассветного Парижа в одно верное место на рю де л'Ансьен Комеди, где за два франка выкупил у заспанного конюха тощую клячу нерадивого моего слуги. Еще чуть серебра и я обзавелся седлом и упряжью, каковое снаряжение, знававшее, прямо скажем, и лучшие дни, я водрузил на несчастную животину, пока та дрожала и пускала пар из ноздрей в студеный воздух конюшни.
Мне представлялось, что я теперь стал похож на какого-нибудь среднего чина революционного офицера. Пока мне пришлось отказаться от шелков и кружев или, вернее, надежно их спрятать до лучших времен. Я закутался в старый черный дорожный плащ, волос не расчесал, а на голову нахлобучил смятую кевенкеллерскую шляпу с загнутыми полями. К сему я добавил еще грубой вязки кашне из серой шерсти, засаленные цвета навоза штаны, дешевые сапоги из поддельной кожи, а к шляпе своей приколол трехцветную кокарду. Потертые кавалерийские ножны скрывали мою самаркандскую саблю. Ножны с саблей заткнул я за пояс, - сине-бело-красный кушак сомнительной чистоты. В таком одеянии я, безусловно, должен был сойти за какого-нибудь мелкого служащего Комитета, каковым я и намеревался себя объявить, если кто-нибудь вдруг остановит меня и потребует, чтобы я назвался. В случае, если моя маскировка и доводы не сумеют убедить некоего подозрительного фанатика от революции, я собирался прибегнуть к помощи двух кремневых ружей, спрятанных у меня под плащом.
Признаюсь, я все же не мог не испытывать некоторого отчаяния по поводу краха моей карьеры и крушения политических наших грез. В прошлом году Франция предала своего короля смертной казни и объявила себя Республикой. А сейчас мимолетный каприз толпы обратился в единственный закон… и Робеспьер уже скоро это поймет. Я чувствовал себя жестоко преданным: Революцией, людьми, которых я обнимал как братьев, неумолимыми Обстоятельствами и, - как это бывает всегда, - самим Господом Богом.
Не будучи рьяным приверженцем как деспотии, так и дворянских всех привилегий, поначалу я восхвалял Революцию, а потом стал и служить ей, по крайней уж мере, сделался депутатом Учредительного Собрания. Но, когда кровь полилась чрезмерно и несправедливо, я, как и Пейн, поднял свой голос против разгула сего лицемерия и лжи, сей вырожденческой оргии мести и звериной жестокости! И, - опять же, как Пейн, - будучи иностранцем, я встретил внезапное неприятие и даже вражду со стороны тех же соратников и товарищей моих, права и свободу которых я прежде отстаивал.
Они заявили, что преступления толпы не превосходят преступных деяний аристократов, просто Толпа не скрывает их лицемерно, своих преступлений. Для меня, впрочем, это не было оправданием. Довод сей сам по себе мог служить ярчайшею иллюстрацией к их обедненным и извращенным душам, погрязшим во злобе.
Такова была вкратце суть моего заявления соратникам-депутатам с которым выступил я, когда сомнения мои обратились в уверенность после того, как стал я свидетелем "Дней сентября", - дней, когда Зверь рыскал во всей устрашающей своей жестокости по улицам Парижа, нахлобучив на голову шляпу Свободы и вытирая о флаг Свободы окровавленную свою пасть.
Впервые увидел я этого Зверя под сияющим небом позднего лета, когда на рю Дофин вывезли шесть карет с арестованными священнослужителями. Сначала толпа лишь обрубала руки, протянутые в окна, - руки, ищущие Милосердия, - а потом растерзала святых отцов в клочья. В тот же день чернь ворвалась в монастырь кармелитов, неподалеку от рю де Вожирар. Монахи все были зверски убиты, тела их сброшены в монастырский колодец. Были захвачены тюрьмы, беззащитные арестанты перебиты. Убийства невинных множились с каждым часом. Опьяненные произволом своим сентябристы тащили и старых, и малых, жалких безумцев и людей нормальных в тюремные дворы и там насаживали их на пики. Хорошо, если единый удар сразу же добивал узника насмерть в его же камере, где ждал он суда… ибо жестокие эти звери рубили жертв топорами, раскалывая черепа как орехи. Я привык уже к зрелищу груд изуродованных тех трупов. Тела бросали на улицах на потеху толпе. Сморщенные старухи волочили на тротуары еще не остывшие трупы молоденьких мальчиков, дергая и тряся бездыханных своих партнеров по чудовищному похотливому танцу в извращенной пародии на несбыточную человеческую мечту. В тюрьме Ла Птит-Форс с герцогини де Ламбаль сорвали одежды, опозорив перед толпою, и насиловали ее на глазах черни снова и снова. Ей отрезали груди, а потом, еще живую, вновь подвергли всяческим непотребствам.
При этом мучители благородной дамы то и дело стирали кровь с ее кожи, дабы Толпа узрела аристократическую ее бледность.
Когда бедная женщина наконец испустила дух, тот же самый "кавалер", что вырвал сердце у нее из груди, вырезал аккуратно ее интимные части, насадил их на пику и, поджарив на очаге в ближайшей же винной лавке, съел.
Подобные бесчинства творились в те дни по всему Парижу. Я тогда едва не сошел с ума. Бедный мозг мой просто отказывался воспринимать этот ужас, это безжалостное крушение всех моих идеалов. Пятнадцать сотен человек было замучено и убито в тот месяц негодяями с залитыми вином глазами и дешевыми шлюхами, которые с гордостью демонстрировали мечи, пики и топоры, обагренные кровью невинных. Но даже это я, может быть, и стерпел бы, если бы Трибунал заявил о своем возмущении сим произволом. Но нет, - он лишь восхвалял Толпу, а Марат с Бийо-Веренном даже поощряли ее: уничтожая врагов народа, Толпа якобы исполняла общественный Долг. Я оставался еще в Конвенте, - что стоило мне неимоверных усилий воли, - и призывал былых соратников своих вернуться все-таки к первоначальным высоким достоинствам Великого нашего Дела, но возмущенные вопли толпы заглушали в то время даже французов, решившихся открыто выступить с подобной мольбою!
Саксонец по происхождению, я удостоился приглашения встать в ряды Революции от Анакаса Клутса и от друзей моих из якобинцев. Как и Клутс, я отрекся от владений своих, от дворянского титула и от преданности семье и последовал за ним в Париж, где нас встретили как братьев и немедленно дали нам статус граждан. В любом другом месте в Европе энтузиазм мой, понятно, не был бы принят с таким радушием. Выступающий громогласно за Права Человека и демонстрирующий горячую свою поддержку этого жесточайшего из политических переворотов, я, вероятно, был бы немедленно арестован, покинь я тогда пределы Франции.