…Последовавшие за этим минуты Вишневский избегал смотреть на посеревшее лицо Сережи. Ему казалось, проще было следить за движениями окровавленного лезвия, залезавшего все глубже и глубже в рану. Но, несмотря на все усилия следить только за руками хмуро сосредоточенного Юрия, он все же видел краем глаза изо всех сил закушенные губы, прилипшую ко лбу прядь волос и как-то странно спокойно, словно не от боли, а от очень большой усталости закрытые глаза.
"Странно, у кого-то я видел уже это обыкновение: когда очень больно - закрывать глаза, не зажмуриваться, а именно закрывать, как будто веки сами опустились от тяжести боли… Ах, ну да, у кого же еще… Необычная, несколько томная манера, словно говорящая о слабости… Мальчик, однако, далеко не слаб… Даже не застонал ни разу, а боль, несомненно, адская. Когда это наконец кончится?"
- Есть! Полюбуйтесь, прапорщик, - Некрасов держал в пальцах окровавленную пулю.
- Нет, спасибо, - Сережа слабо улыбнулся искусанными серыми губами. - Я не могу похвастаться, что хорошо переношу вид крови.
- Очевидно, Вы не очень еще привычны к ее виду, - уже доброжелательнее рассмеялся Юрий.
- У меня, пожалуй, была возможность привыкнуть, - ответил Сережа и не без некоторой внутренней позы прибавил: - Хотя меня самого убивали всего один раз.
2
1918 год. Дон. Армия Краснова
- Это, кажется, твой гнедой у коновязи?
- Что, неплох? - Евгений взглянул на Сережу и улыбнулся. - Рысь немного тряская, и с капризами, как всякая хорошая лошадь.
"Это похоже на реальность сна. Дневные элементы правдоподобно сплетаются в самых невозможных сочетаниях. Выглядит естественно - а поверить невозможно. И я бы предпочел проснуться".
- А зовут?
- Вереск.
В солнечном луче кружилась пыль, но в хате было полутемно. От длинной беленой печи веяло прохладой.
Сережа сидел на подоконнике, у настежь распахнутого оконца. В палисаднике росли высокие ярко-малиновые мальвы и крупные подсолнухи. За палисадником в окошке видна была ветхая от времени коновязь и пустая, раскаленная поднявшимся в зенит солнцем площадь.
В свои семнадцать лет Сережа выглядел четырнадцатилетним: сероглазый, со слабым румянцем на щеках, с темно-русыми, немного жесткими волосами, давно не стриженные пряди которых лезли в глаза и почти закрывали шею.
Они совсем не были похожи друг на друга: Евгений был бледен, до обманчивого впечатления хрупкости тонок в кости (по-мальчишески долговязый и худой, Сережа был крепче сложением), темноволос. Его глаза были темно-карими, большими, с ускользающе-тревожным выражением.
Евгению казалось, что за все это время брат словно и не повзрослел - только вытянулся… Господи, как же странно видеть на его плечах привычные погоны… ремни… шашка… шпоры на пыльных сапогах…
- Вереск… Хорошее имя для такой масти. Тэки вообще великолепные лошади, - и в голосе Сережи звучали какие-то мальчишеские совсем интонации. Все в нем было таким же, как тогда, раньше, даже жесты и черты, которых не помнил в нем Евгений, казалось, и не забывались никогда: привычка резко вздергивать подбородок, обаяние чуть виноватой улыбки. - Хотя больше я люблю белых лошадей. Когда-нибудь у меня будет конь чистой арабской породы. После войны, конечно. И сбруя в восточном стиле - закажу по своему эскизу.
- Мой милый, ты - европеец с головы до пят, а твое представление о Востоке - эстетская стилизация.
- А это спорный вопрос - что именно понимать под европейцем. Но Востока я действительно не понимаю. Я люблю только Древний Египет. Женя, а ведь ты не очень рад меня видеть.
Евгений вздрогнул: последняя Сережина фраза мгновенно выбросила его из бессознательной внутренней игры, в которую он незаметно для себя начал погружаться - звуки Сережиного голоса как будто приближали к нему, делали реальнее безумно далекое видение московской квартиры…
Московская квартира, всегда полутемная, со слабым запахом маминых духов в воздухе, с ветками белоснежной сирени в хрустальных вазах на полированной глади рояля в начале лета, с белоснежными, как сирень, ледяными узорами на высоких окнах зимой, искрящимися узорами, к которым в детстве можно было прикладывать нагретые пятаки и смотреть в круглый глазок на улицу, с потемневшим дубовым паркетом, с напольными часами в коридоре, за которыми прятался маленький Сережа, - московская квартира всегда была для Жени Ржевского ненавистной, любимой и ненавистной…
Все здесь было незыблемо: книги в кожаных переплетах, огромный письменный стол в папином кабинете, голубые с серебром обои в гостиной, картина с голубоватым туманным пейзажем Коро…
Этот мир казался Жене ненастоящим, странной изящной безделушкой, похожей на мамин японский веер… Было невозможно - да Женя и не пытался сделать это - увязать игрушечный мир семьи в единое целое с тем, как плывет яркий электрический свет в ресторанных залах: с каждой стопкой водки все больше плывут столики, салфетки, лица женщин, музыка… Легким, легким, легким становится тело… Как связать мир, в котором жила его семья, со смятыми, серыми в утреннем свете постелями в номерах… В номерах с умывальниками в углу… Или с той оскаленной, поросшей зеленой влажной шерстью мертвой обезьяньей мордой… Алый рот открыт, с желтых клыков капает тягучая слюна… Протянутая лапа, а в коричневых мертвых бусинках глаз такое… Бежать!! Куда бежать?! Стоит у двери, тянет лапы…
В окно! Прыгнуть из окна!
- Женька, зараза! Держите его, дураки, он же прыгнет!! - Алешка Толкачев - лицо над ним белое, светлые волосы прилипли ко лбу… Почему лицо сверху? Ах, ясно - он на полу, заплеванный пол Володькиной квартирки на Ордынке, окурки… Удары по щекам:
- Женька, Женька, ну Женька же!!
Иногда Женю тянуло назад, в тихий, игрушечный, незыблемый мир… Он часами валялся в постели с книгой, делал за Сережу задания по латыни, писал символистские стихи… Услышав доносящиеся из гостиной с детства любимые звуки "Лунной" сонаты, неслышно подходил к маме, целовал тонкую холеную руку в тяжелых кольцах и, по детской привычке, опускался перед ней на колени, уткнув лицо в теплую темно-серую шерсть ее платья…
- Женичка, мальчик, когда ты перестанешь нас огорчать… - Мамина рука перебирала его длинные волнистые волосы. - У меня все время неспокойно на сердце, очень неспокойно на сердце… Папа хочет, чтобы ты изучал право, ты знаешь…
- Я уже начал заниматься, мама, - лениво отвечал Женя, немного снисходительно взирающий на родителей с высот своего изнаночного опыта.
Но домашняя жизнь вскоре вновь начинала тяготить его. Для домашних Женины "затишья" всегда проходили одинаково: первые дни Женя бывал спокойно-оживлен, словно распространяя на всех вокруг свою обаятельную веселость… Затем прекрасное настроение сменялось каким-то внутренним беспокойством, он становился нервен и раздражителен. Затем впадал в глубокое и черное уныние и, наконец, срывался…
Собственно, то, что изучать право Женя уехал в Питер, и было очередным вариантом "срыва", очередным, только более продолжительным побегом из тихой домашней пристани.
"Ведь я и не знаю его совсем… Я его в первый раз вижу. Дико, странно, так вот ни с того ни с сего понять, что у тебя есть брат, жизнь которого для тебя - самое дорогое из всего, что тебе дорого. Потому, что его жизнь - Дар Божий. Потому что он - чудо, которого я почему-то не видел раньше… Он не изменился, ничуть не изменился, словно к нему и не прикасалась вся армейская грязь… Он какой-то чистый, удивительно, нечеловечески чистый… И быть чистым для него так же естественно, как дышать. Не знаю, но голову на отсечение, что его этот, как сказано у Гумилева, "оскорбительно жгучий бич" не касался, такие губы - серьезные и чистые не могли быть осквернены прикосновением чего-то грязного, случайного… Иначе бы на них не было этого отпечатка чистоты. Господи, да что со мной такое? Я чуть не молиться готов на эту его таинственную чистоту… Невыносимо больно, что он - здесь, ему здесь не место. А ведь когда я узнал, что он сразу после гимназии поступил на ускоренные военные курсы, тогда еще - на германскую, я просто как-то сразу забыл об этом. И вот он здесь.
Мне-то здесь место, по многим причинам - место. Это - искупление: и за Нелли, и за то, что я как-то сразу сломался, поплыл потоком своей мути, а вместо этого должен был идти… Ведь было и во мне - я знал куда. Но и порчинка тоже была - изначально. Таким, как он, я никогда не был".
- А ты не ответил, - Сережа курил, стряхивая пепел в окно.
- Если хочешь правду… Я счастлив тебя видеть, но, будь это хоть тысячу раз правильно, радоваться тому, что вижу на тебе военную форму, все же, извини, не могу. Уж очень нейдет она к тебе, Сережа
- Избитая философская проблема: несовпадение формы и содержания. - Сережа засмеялся и погасил о подоконник длинный окурок английской папиросы. - Но какова бы ни была зависимость одного от другого, привыкнуть к этой форме я сумел. Скажи, Женя, как ты понимаешь Причастие?
- Как символ.
- Это было бы символом, если бы это был обряд. А это - Таинство.
- Я отнюдь не исключаю эзотерического наполнения происходящих при нем действий.
- Относя эзотерическое наполнение к действиям, ты выставляешь за суть Таинства суть обряда. Если, конечно, ты не отказываешь обряду напрочь в эзотерическом содержании.
- А как ты понимаешь Пресуществление? - спросил Евгений, с жадным интересом вглядываясь в лицо брата.
- Буквально. Я пью Кровь и ем Тело. Это - страшно. Но это необходимо. Иначе не будешь иметь части с Ним. Причастие - часть - сопричастность. Сопричастность крови. Меня привела сюда кровь Причастия.
- Что ты имеешь в виду?