Хлопнул в ладоши. В дверную щель сунулся Ондрюха, кивнул понятливо, неслышно вошел, быстро, без суеты, прибрал стол, оставив на досуха протертой доске лишь братину, полную цеженого меда.
- Пей, Михал Якимыч, пей, гостенек! - совладав с собою, городовой вновь захлопотал; лишь руки заметно вздрагивали. - Пей, милый, нынче нам лишь питие от всех утех и осталось, доки татарва сквозь лес не пришла…
Разлив, прищурился:
- Дружинку свою оставишь, моим в подкрепленье?
- Так и мыслилось! - кивнул боярин. - Так и князь наказал. Вестового лишь отошлю в Володимер, уведомить: прибыли, мол, в порядке казна…
Встал; разминаясь, прошелся взад-вперед. Шумно вздохнул. Окрестился на божницу.
- В сон клонит? - спросил из полумрака воевода. - Дак опочивальня готова давно. Ондрюха укажет. И постелю согреть пришлет кого ни на есть. Аль устал?..
- Пойду, Борис Микулич, пойду. А про постелю вот што…
Подумал. Хмурясь, повел плечом.
- Устал-то устал, то так… А чего ж? пришли девку побелее; все едино, навряд вмиг заснуть выйдет…
Промучившись понапрасну едва ль не час, прогнал измятую девку. Хоть и хороша была, и сдобней некуда, и ластилась умело, а - так и не вышло. Отвалившись к стене, толкнул локтем: пошла, мол, отсель. Поначалу не уразумела, дура, после - чуть не в плач: да как можно, да меня ж Ондрей Саватеич со свету сживет. Буркнул тихо: беги, беги, скажешь Ондрюхе - ублажила, мол…
Как рубаху натягивала, как уходила - не глядел даже. Тревога, силою воли отогнанная в пути, подступила в спальном тепле полною мерой. Не все ведь и поведал Микуличу: зачем старого пугать до времени? что толку говорить, что, может статься, нет уже, стойно Рязани, и самого Владимира Великого? Дружины-то по градам раскиданы, и сам князь, столицу оставив, ушел воев по весям созывать. Кому стольный боронить, коли напасть подкатит? - не княгине ж с Митрофаном-епископом…
Поднялся с постели; косо ступая босыми ногами, подошел к оконцу.
Залитый лунным светом, лежал Козинец словно на ладони: аж до конца посада видать из светелки. Темные тени на белом снегу - и покой несказанный. Ни души. Лишь церковка изнутри озарена чуть, да рядом, припав к стене церковной, малая часовенка, обитель Божидарова, - оттуда тоже нечто поблескивает.
Туга защемила сердце до дрожи телесной. Вспомнилась вдруг жена. Провожая, словно чуяла недоброе: плакала навзрыд, на грудь кидалась; давно уж такого не бывало, а тут… Смутясь повозников, отстранил ее от себя, прикрикнул даже…
Вот оно… женка! Понял отчетливо: оттого и девку прогнал; сам себе не признаваясь, томился весь час: каково там, в стольном, семье? Сыны-то ладно, взрослые уж, княжьи люди, о них печаль проста, а забота не на родителе… а с бабою-то как? Своя ж, родная; хоть и мял девок без счета, хоть и тешил плоть с кем ни попадя, а вот ныне и подступило: что как не свижусь более? И уж не дородною, тяжко ступающей павою увидел, будто наяву, супружницу, а той, двунадесятьлетней давности, легконогою девчонкой-суженой, коей под окошком скоморошины певал…
И, вспомнив, ощутил: саднит шрам на заду - было дело, тесть покойный до свадьбы, случалось, и псами травливал…
Еще сильнее заныло в груди.
В мертвом белесом отсвете нашарил на полу сапоги; не обмотав ног, натянул, набросил на исподнее шубу. Раскрыл дверь без скрипа, сошел вниз; служка ночной кинулся было сопровождать - отогнал взмахом.
С первым же шагом по крыльцу обожгло гортань морозцем; за считанные мгновения, пока до церкви шел, проник холодок и под шубу. А шагнул в притвор - теплом обволокло. Сумрачно в церкви, несуетно; у алтаря свечи теплятся, чуть сбоку, перед ликом Богородицы, во Владимире писанным, тлеет лампада масляная.
А вокруг лампады - клубы мрака, отгоняемые слабеньким необоримым огоньком; вот-вот, кажется, сомкнется, задушит утлое пламя - но нет! не в силах… и вновь отползает, рассеиваясь мутными струями. На киоте же, обрамляя скорбный лик Богоматери, глядящей в душу темными несловенскими очами гречинки, утеснились малые картины деяний, давным-давно в сих местах бывших, деяний странных, о коих не то что говорить - мыслить страшно…
И вспомнилось: седатые пряди попа-наставника, розга в чане с рассолом, скамья тесаная; голос отцовский: "Внимай дидаскалу , Мишка, воспитывайся, не то помрешь дурнем…"; и другой голос, уж не родительский, тихий, грустноватый; говорит отец Нафанаил: "…вот так, боярич, оно и сталось, что послал князь святых угодников в чащобы Заволоцкие на подвиг во спасение души; живота не пощадив, свалили подвижники перунов-идолов, наибольшего же истукана на руках вынесли из чащи. Тогда-то, дитя мое, и крещены были обитатели тех мест; по то и чти сих угодников особо, сыне, ибо себя во славу веры православной не пожалели, и нас, во тьме погрязших, посильно к свету причастили; а паче всего - волею Богородицы и Христа Спасителя самого сумели и самое Зло Добру служить…"; прыгали, помнится, свечные блики по горенке (ясно увидел, словно вчера было), и свой голос прислышался - тоненький: "Отче Нафанаил, а каков он, наибольший идол-то?"…
Замер, услыхав вопрос, наставник, поперхнулся - и щелкнул по лбу пребольно: "Не твоего ума дело, сыне! забудь и спрашивать о таком!"…
Не знал, не ведал тогда, что придет ночь, и выпадет войти в церковь, и пасть на колени пред ликами угодников тех, Фомы и Анании, в двух шагах от Божидара… Мечталось некогда: коли сподоблюсь, так вымолю славы, почестей
- ан вот: жизнь прошла, и свершилось все, чему должно было… и единая только просьба осталась: Господи святый, преблагие угодники! спасите дом мой, сохраните непорушенным!..
Пал на колени. Не щадя лба, бил поклоны. В пол! в пол! - до боли, до звона в ушах! Крестился размашисто, вышептывая второпях заветное:
- Господи! Коли правда в том, что бичом твоим за грехи наши, за дела скорбные явились в мир сей татарове, так пусть и станется по воле твоей! Об одном лишь молю: позволь нам, мужам, ответ держать пред гневом твоим, иже пристало сильным; слабое же стадо свое помилуй, Вседержитель!..
И, прося о милости к слабым, вне воли кривил душой перед киотом, ибо не за всех сущих молил, но лишь за одну-единую: за ту богоданную, о которой в ночи негаданно защемило сердце. Но, благ и милосерд, понял невинность невольной кривды Господь, и снизошла с последним словом мольбы благодать на истерзанную душу. И ощутил боярин Михайло невыразимую легкость, словно бы в детство далекое вернулся, когда, набегавшись с дворовой ребятней, падал в постель и, уже в сон проваливаясь, видел сквозь полусмеженные веки милое лицо матушки…
Легко-легко расправил плечи, не спеша встать с колен.
- Второе слово мое к тебе, Богородица, и к вам, угодники святые Фома и Анания! На вас всяко уповаю и плачу в месте свершения подвига вашего с тою же печалью: заступите в назначенный час семью мою, не дайте невинным сгинуть страшной смертью. И дайте силу деснице моей, укрепите мя на брани, подвигните честно и крепко встать противу супостата и службу княжью соблюсти. И отведите козни лукавого; если же гибель суждена рабу Божию Михайле и не избегнуть ее никак, так станьте отныне предстателями моими у престола Господня…
- Аминь! - прозвучало за спиной.
В полной тишине набатом обрушилось слово. Неуклюже разворачиваясь, вскочил боярин - и замер: средь церкви, в самой середине лунной дорожки, текущей сквозь слюдяное окно, застыла темная фигура. Недвижно стоял некто, облаченный в долгую рясу, и никак не разглядеть лица было под сенью низко надвинутого куколя .
Неслышно приблизился монах, словно из воздуха возник в благолепной церковной тиши откликом на молитву, и оттого само по себе родилось у боярина нужное слово:
- Кто ты, господине?
Оставляя без ответа вопрос, приблизилось виденье, неслышно скользя вдоль лунной дорожки. Вскинулось пламя в лампаде, дрогнули свечные огоньки
- то шелохнул застоявшийся воздух откинутый куколь.
Сухое, с резкими половецкими скулами лицо было у монаха, обрамленное клочковатой бородкой, и узкие глаза из-под тонких, прямо вырисованных бровей глядели строго и прямо.
- Кто ты, господине? - несколько робея, но без страха повторил Михайло Якимыч.
- Смиренный служитель Господен… Во крещении святом звался Фокою, ныне же аз недостойный Феодосием наречен…
Тихий голос монаха обволакивал душу; захотелось, вновь преклонив колени, просить дозволенья исповедаться. И пал было наземь боярин, но удержал чернец, воспрещающе подняв перст.
- В сих стенах, человече, лишь пред Господом и угодниками его преклоняться достойно, никак не предо мной, многогрешным. Вне стен же - паче того, княжий муж…
Взяв за руку, повел. Недалеко - до притвора. Сел сам, указал на скамью: садись, мол, и ты. И льется тихий голос:
- Доброе дело - в тяжкий час молить у Господа поддержки в беде. Никто не оборонит лучше, и быть по сему, сыне. И я, по воле Его, попрошу о том же Фому и Ананию, святых угодников, принесших в христианский мир Божидар-Крест…
Сложил на коленях руки, переплетя тонкие пальцы.
- Однако же, сыне, помни крепко: воля Господня благословляет и укрепляет руку, но и рука слабеть не должна. Забудешь о том, погибель найдешь…
- Не забуду, отче, - ответил Михайло Якимыч благодарно. И спросил, удивленный непривычной напевностью монашьей речи: