А голос… Голос - мамин. Хотя он совсем не похож на тот, что я слышал сызмальства и еще вчера по телефону. Теперь он мне казался чужим. Очень близким, беззаветно любимым, но… другим.
Стоп! Я еще когда-то слышал этот, смутивший меня сейчас, голос. Hо когда?!
Я силился вспомнить. И никак не мог. Hе мог отогнать от себя стоявшую передо мной картинку горной поляны.
Hо меня никогда не вывозили в горы. Мы для этого были бедны… А прозрачно-синие, похожие на корону цветы с золотистыми тычинками, источающими колдовской аромат? Откуда они у меня в памяти? Я ведь собирал их…
Хотя, сколько себя помню, за все свои тридцать три года никогда этого не делал…. Собирал их вместе с мамой. Мы еще с ней, как полоумные, заражая друг друга, смеялись, громко пели и просто так, для себя, счастливо кричали что-то нечленораздельное, задорное и веселое…
Это же было. Конечно, было. А когда? Боже! Великий Боже, дай сил вспомнить!
- Hе мучай себя, малыш. Самому тебе трудно будет это сделать. Я помогу… А сейчас ты должен идти. Ты не погиб под вышкой, так сможешь умереть от ядовитых гадов. Если до вечера не доберешься до кишлака.
К кишлаку надо было идти на юго-восток. Дорогу туда я знал. Зрительно определившись со всеми мне известными ориентирами, я молча зашагал в нужном направлении. Старался идти быстро и осторожно, чтобы не беспокоить покалеченную руку. Hо попробуй по песку, да быстро. Уже метров через пятьдесят, почти достигнув верхушки очередного, умеренно крутого бархана, я вдруг почувствовал, как лавина песка сносит меня вниз. Как я не старался, а удержаться на ногах не сумел и ткнулся разбитым плечом в этот треклятый сыпучий бугор. Я слышал скрип собственных зубов. Хотя, если по правде, страшной боли не почувствовал. Как это противоестественно не было. Стонать - стонал…
Поддерживая сломанную руку другой, я встал на колени, а затем, поднявшись на ноги, опять зашагал вперед.
- Молодец, сынок! - похвалила мама и посоветовала: Если тебе больно - кричи. Hе стесняйся. Так будет легче.
- Hе беспокойся. Все терпимо, - процедил я через закушенную губу.
- Hу и хорошо, - сказала она и, немного помолчав, добавила:
- Таким темпом до кишлака ты дойдешь часа за четыре. А оттуда - домой…
Это последнее слово - "домой" - она произнесла с растяжкой, вкладывая в него некую значимость. Да, оно прозвучало по-особому. И в темном хранилище моей памяти словно кто высек искру, которая всего на один миг осветила его.
- Вспомнил! Вспомнил! - вскричал я обрадованно.
- Hе останавливайся. Шагай… Я знаю, что ты помнишь.
- Я вспомнил, как только услышал тебя.
- Ничего удивительного. Ты же мое дитя.
- Нет!.. То есть, да. Hо я не о том…
5
Hа самом деле, вспомнил. Это было в день моего рождения. Я проснулся от протяжного воя собак. Где-то неподалеку от нашего дома собралась большая стая псов и устроила этот жуткий концерт. Я не раз слышал, как говорили, мол, если собаки воют, знать, быть покойнику.
Кожа моя от страха стала гусиной. Я спрятал голову под одеяло и зажмурился. А потом страх прошел, и мне стало до жути тоскливо. Я вдруг почувствовал себя одиноким и потерявшимся. Hе знающим где нахожусь, где мой дом, где мои отец и мать. А все вокруг - чужое: и братья, что сопели рядом, и комната с прыгающими на стенах таинственными бликами, и весь дом… Из глаз брызнули слезы. И тут прямо надо мной прозвучал этот задушевный и теплый-теплый голос:
- Малыш, не плачь… Ты слышишь меня?
- Ага, - сказал я. - Где ты? Я потерялся.
- Нет, что ты, родненький. Мы знаем, где ты. Мы видим тебя.
- Я к тебе хочу.
- Пока нельзя. Рано еще, мой маленький.
- Я не маленький. Мне завтра уже семь лет.
Она засмеялась. И смех ее прозвучал так, будто им она, как рукой, потрепала меня по голове.
- Миленький, завтра тебе всего три годика и тринадцать дней.
- Неправда! Семь лет, - возразил я.
- Три года тому назад, за тринадцать дней до этого дня рождения, один четырехлетний мальчик, набегавшись во дворике, забежал домой, чтобы напиться. Его мама готовилась мыть полы. Полы в том доме дощатые и, чтобы они были желтыми и чистыми, их травили поташом.
- Знаю. Это в бывшем нашем доме. Мама всегда моет полы поташом. И всегда говорит, что поташ - страшная отрава.
- Она правильно говорит. Ты слушайся ее.
- Буду слушаться, - охотно согласился я.
- Так вот, мама того мальчика поставила на стол стакан с поташом, а сама пошла за ведром. Мальчик вбежал в комнату, подумал, что в стакане вода и… выпил.
- Это было со мной. Мне мама говорила. Правда, я ничего не помню. Hе помню, как захотел пить, как зашел домой и выпил отраву. Помню только, как я кружился по комнате. Прямо по воздуху кружился. А мама бегала за мной, плакала и ловила меня. Я к ней тянул руки, и она за них меня поймала.
- Как хорошо ты все запомнил, - сказала она. - Hо не ты был тем мальчиком. В тот день, мой хороший, ты стал вместо него.
- Это так я потерялся? - спросил я.
- Да, мой маленький.
- Найди меня. Снова найди меня, - кричал я в темноту.
В комнату вбежали перепуганные мать с отцом. Я горько, навзрыд плакал.
- Что с тобой? - спросил папа.
- Я хочу домой, - сказал я.
- Да ты же дома. Посмотри.
- Нет, к себе домой хочу. К моей маме.
- Я вот она, - убеждала мама, положив холодную лодонь мне на лоб.
Нет температуры у меня не было. Я не бредил. Hо я ей ничего не сказал.
Я тихо плакал. Потом родителям показалось, что я успокоился, и они на цыпочках покинули меня. Уже закрывая дверь, мама сказала:
- Ему приснилось что-то.
А мне ничего не снилось. Я не спал…
И сейчас, здесь, в пустыне, я опять-таки находился в полном сознании. И с мозгами у меня было все в порядке. Позже врач-нейролог мне однозначно заявит: "Сотрясения у вас не было"… От жажды с ума не сходил. Пить хотелось, но можно было терпеть.
В общем, я не бредил. Алкоголя в излишестве никогда не потреблял. Пью более чем умеренно. По праздникам - обязательно. Пить с утра для меня - нонсенс. Разве только под хаш. А его едят с друзьями и зимой. Хаш - блюдо под зимнее утро, но не в полдень и не летом…
Так что, если учесть, что последний праздник отмечался в мае (День Победы), а ближайший - мой день рождения - еще впереди, алкоголя во мне не скопилось столько, чтобы взбеситься от белой горячки. Значит, разговор мой с невидимым существом - не плод больного воображения.
Тогда, беседуя с мамой, я параллельно думал о том же. Мол, как это можно, находясь в полном здравии, активно вести диалог с невидимкой, называть его мамой и верить, что так оно и есть.
- Ты меня видишь? - спросила вдруг она.
- Нет, - ответил я. - Может, ты в образе того облачка в небе? Оно какое-то человеческое.
- Может, - сказала она. - Hо это, скажу, тебе странно.
- Что странно?
- То, что не видишь меня.
Она не успела еще досказать всю фразу, как я вдруг остолбенел.
"Мираж!" - пронеслось в голове. А вместо этого выдохнул:
- Вижу!
- Hе останавливайся, сынок. Продолжай шагать. Это не помешает нам общаться, - попросила возникшая неожиданно в плывущем мареве пустыни мама.
Я ее узнал. Она стояла в проеме открытой двери очень знакомого мне, своего кабинета. В белом халатике и в белом, до синевы накрахмаленном, колпачке.
Насколько я помнил, маме не нравилась докторская униформа. Ей казалось, что она выглядит в ней непривлекательно. А мне и папе - наоборот. В своем врачебном халатике она выглядела по-особенному прелестной. Впрочем, любое, даже простенькое платьице подчеркивало ее необычную красоту. Мама походила на снежную королеву, только с горячим сердцем, лучащимся в каждом ее взгляде, в каждом ее движении.
Как я любил ее иссиня-серые, похожие на искрящийся под солнцем лед, глаза. Под красиво изогнутыми собольими бровями они могли казаться надменными и жесткими, если бы не внутренний теплый свет, озаряющий их. Те, кто не знал мамы, робели под ее взглядом. Он способен был обдать таким холодом, что сердце замирало от страха. Она меня, неслуха, иногда им наказывала. А вообще-то они были умны, иронично-насмешливы и очень ласковы.
Когда, после долгих разлук, мне приходилось видеться с ней, а встречи наши происходили, как правило, на ее работе, я всегда, сжимая ее в объятиях, старался снять или, как бы по неловкости, сбить с ее головы больничный колпак. И мамины белокурые, не длинные, но ухоженные и всегда изумительно пахнущие волосы делали ее лицо юным и озорным.
Маме не нравились свои волосы. И при всяком удобном случае она искусно маскировала их то под косынками, то под шляпками, которые, кстати, ей очень шли, то под врачебной шапчонкой. Ей казалось, что волосы у нее тонкие и жидкие. А нам, мне и отцу, мама нравилась простоволосой. Hо сколько мы ее не убеждали - она нам не верила. Считала, что мы ее успокаиваем, а то и дразним.
Зная этот мамин пунктик, я старался над ним подшучивать. Иногда насильно (это уже когда стал взрослым) не давая вырваться из своих объятий, я свободной рукой снимал с нее головной убор. Зачастую она играла со мной в поддавки. Позволяла мне это делать. Хотя всегда ругала меня, называя увальнем, бестией и еще кем-то, а сама не отрываясь, жадно и с любовью смотрела на меня. Гладила по голове, щекам, плечам. Как она светилась! Как я ее любил!
И вот она передо мной. Сквозь маслянистое марево пустыни я вижу маму в ее кабинете. Я не могу ее обнять. Она поднимает руку и медленно снимает с головы врачебную шапчонку…
Я стою, как вкопанный. Мама улыбается и говорит: