Все вышло так, как помнили старые. Туманы спустились с гор, и дни напролет струйчато и зыбко текли-оплывали, топили в себе дворы, огороды, дорогу, людей - все. А ночами с ужасающей высоты бесстрастно и ровно сияли несметные звезды, и земля обретала твердость камня и звонкость бронзы. С коротким треском лопались затягивающие окна рыбьи кожи, и в хижины вламывался мороз. Казалось: время застыло, ничто уже не изменится. Казалось: зима будет всегда.
Раха часто плакала по ночам. Слабые отсветы тлеющего очага скупо высвечивали ее влажное запрокинутое лицо, жидкими бликами дробились в глазах, а она, вжимаясь упругим боком в костлявую спину лежащего рядом Хона (это чтобы обоим стало хоть немного теплее), бормотала копящемуся под низкой кровлей мраку жалкие и бессвязные причитания. О том, что холодно, что огород мал и родит скудно, что у Рахи на все не хватает сил, что Хон из-за глупого великодушия мало берет за работу и поэтому на зиму запасли совсем немного, а в хижине лишний рот, который из-за глупости Хона не доживет до весны...
Хон не спорил с ней, не сердился на однообразные несправедливые упреки. Что поделаешь с бабой, если она устала, если боится вновь потерять ребенка? Пусть ругает, пусть отводит душу. Поплачет - успокоится, крепче заснет. Он ведь прекрасно знал, что роптания Рахи будут недолгими. Когда она войдет в раж от жалости к себе и досады на мужское равнодушие, когда шепот ее окрепнет и начнет срываться на злобные взвизги, проснется тот, кого они не сговариваясь стали звать Лефом, и его хныканье мгновенно заставит Раху забыть обо всем, кроме одного: успокоить и приласкать.
Так они и жили. Короткие скучные дни сменялись тягучими тоскливыми ночами, и каждый следующий день был похож на предыдущий, а каждая ночь - на предыдущую ночь.
Скука ушла из их жизни, когда зима перевалила за середину. Ушла потому, что к этому времени Леф узнал уже достаточно слов и стал спрашивать.
- Мама, холодно... Почему?
- Что - "почему"?
- Почему холодно?
- Потому что зима.
- А почему зима?
- Ну как это - почему зима? Да потому, что всегда так бывает: после осени зима настает. Значит, уж так назначено.
Некоторое время слышится только сосредоточенное сопение - думает. Потом опять:
- А осень - это как?
- Да почем же я знаю, горе ты мое? Осень - осень и есть. Дожди идут, огород родит хуже, холодно...
- Как зимой?
- Ну нет. Зимой куда как холоднее.
- А осень уже скоро будет?
- Нет. Сперва будет весна, потом лето, а уж потом - потом...
- А почему?
- Да ты хоть на миг замолчишь сегодня или нет?! Вот ведь пристал колючкой к подолу! Бешеного на тебя нет, успокоить некому... Ой, прости, прости, Бездонная, не дай накликать мальчонке...
- А что такое "накликать"? А Бездонная - это кто?
- Мал еще. Не поймешь.
- А почему "не дай"? Пусть даст, может, это вкусно?
- Да отстань ты! Занята я сейчас, не видишь, что ли? Вон лучше иди к отцу приставай. Хон! Хо-о-он! Бросай дурью тешиться с деревяшкой своей, займи ребятенка!
Резец был бронзовый, старинной работы. Он входил в дерево легко и плавно, не обламывая щепу, как нынешние; стружка эта вилась за отточенным лезвием невесомой упругой лентой, радуя сердце добрым смолистым духом. Подумать только, что за такую драгоценность бродячий меняла запросил всего-навсего две брюквы да горшок патоки. Вот ведь бестолочь (прости, Бездонная, за грубое слово), цены товару не знает!
Впрочем, Раха считает бестолочью не менялу, а Хона: "Две брюквищи и целый горшок патоки в конце зимы за пустяковину отдал! Не голова у тебя - подставка для лысины!" Патоки ей жалко... А Хону разве не жалко было бритвы, от отца доставшейся, которую Раха, не спросясь, отдала тому же меняле за семена какой-то редкостной съедобной травы? Теперь столяру приходится выскребать щетину с лица обломком дрянного ножа, но Рахе и дела нет до его мучений. Баба, что с нее взять...
Никогда еще Хону не работалось так хорошо. Крепкое, выдержанное дерево не сопротивлялось чудесному инструменту, и руки будто сами собой совершали привычное им дело, освобождая голову для несуетных мыслей.
Мыслям этим никто не мешал. Раху зазвала к себе соседка Мыца, женщина Торка-охотника, зазвала для какого-то пустяка. Значит, до темноты Раху домой ждать не стоит. И Леф тоже не пристает, и не видно его, и не слышно. Занятие себе нашел: роется в старом столярном хламе, выкинуть который Хон Рахе не позволяет, а перебрать руки не доходят. Ничего, пусть мальчишка забавляется: глядишь, и приохотится к ремеслу.
Леф... Как же так получилось, почему? Ведь не сын, не родной - вовсе неведомый кто-то. Вон сидит на корточках возле кучи не нужного никому барахла - аж трясется от любопытства, губы распустил, на носу капля (где уж тут утереться, не до того ему, занят) и сюсюкает, будто пятилетний...
В чужой хижине увидел бы подобное, так хоть и понятно, что пожалеть надо неладного разумом в его убожестве, а все равно не совладал бы с собой - до вечера бы увиденным маялся, плевался. Глядишь, другой раз и заходить бы побрезговал, чтоб души не мутить. А тут...
Да, тут, в этой хижине - вот ведь оно дело-то в чем. Вот здесь, возле обросших жирной копотью камней очага сидела в то окаянное утро старая ведунья Гуфа, бессмысленно помешивала чудодейственной тростинкой своей не нужное уже никому целебное варево, шептала чуть слышно:
- Плачь, Раха, плачь. Ничьей больше вины тут нет - твоя только. Зачем не уберегла мальчонку, зачем опоздала меня позвать? Этого не уберегла, а другого тебе не родить, нет, не родить. Надорвалась ты на этом-то, говорила ведь я тебе, учила: береги его, слабенький он, не дитя - маночек для хвори всяческой. А ты что же, Раха? А ты и не уберегла. Плачь теперь, глупая Раха, в голос плачь.
Но Раха уже не могла плакать. Она только ныла жалобно и негромко, вжавшись мокрым лицом в Хонову грудь, и Хон гладил ее по голове, стискивая зубы до хруста, до колкой крошки во рту. А в дверях уже переминались послушники Мглы, пришедшие собрать брата-человека Лефа для Вечной Дороги, на которую (кому - раньше, кому - позже) придется выходить всем.
И вот теперь - сын. Ну и что ж, что такой - не как у других? Бездонная справедлива: хворого взяла, хворым и отдарилась. Да и ведь растет мальчишка (не телом, конечно, куда ему телом, и так уже с Раху будет - это то есть Хона выше пятерни на две). Давно ли губы слюнявые сомкнуть не умел - мамкал только да таращился рыбой бессмысленной? А нынче, почитай, до пятилетнего дотянулся умишком. Так пойдет - глядишь, еще до новой зимы дуреха какая-нибудь и позарится, выберет.
А только правильно они с Рахой решили Лефа из хижины дальше огорода не отпускать и в хижину не водить ни соседей, ни путников всяких - никого. Рано ему еще людям себя показывать: до срока на Вечную Дорогу загонят жалостью да любопытством своим неуемным, расспросами глупыми. Гурея вон все домогается позволения выспросить у Лефа: какая она, Бездонная Мгла, ежели изнутри смотреть? А где ему про то помнить? Ту же Гурею спросить: "Какова собой Жуна, родительница твоя, изнутри?" Много ли расскажет? Эх ты, глупость людская, нет ничего тебя хуже. Разве только злоба, да ведь и она - от глупости. Потому детская злоба пуще всякой другой. Дни напролет возле плетня толкутся щенята, и если б только соседские! Случается, аж из Десяти Дворов прибегают. Только одних отгонишь - глядь, другие уже тут, в окна заглядывают, в огород залезть норовят, пакость сопливая... Оно бы, может, Лефу и лучше побегать с ними, побаловаться, да только допусти их к нему, враз задразнят, затюкают. Вон хоть бы та, что у Торка с Мыцей подрастает... Как ее, Ларда, что ли? Ох уж и языком ее Бездонная снарядила - лучину бы колоть таким языком. Да и три толстухи, которых Гурея своему рыболову Рушу нарожала, тоже ловки насмешки строить. Нельзя еще Лефа к ним, нет, нельзя...
Из дыры в стене вывалился древогрыз, прошмыгнул мимо (чуть не по ногам свой голый хвост протащил), сунулся усатый дрожащим носом к очагу - нюхать: может, где какой объедок забыли? Совсем обнаглела нечисть с голодухи! Ну, я тебе сейчас...
Хон осторожно нагнулся, подцепил с пола трухлявенький чурбачок-обрезок и, не выпрямляясь, швырнул его коротким хлестким движением без взмаха, одной лишь кистью привычной руки. Ловко швырнул, метко - не хуже, чем общинный охотник Торк метнул бы своей пращой. Древогрыз с писком завертелся на месте, потом рванулся к стене и с ходу канул в еле приметную щель. Хон самодовольно ухмыльнулся, погладил кое-как выскобленный подбородок. Получил? Вперед острастка будет. Радуйся еще, что живым отпустили. В иную зиму, какая похолоднее, кипеть бы тебе в горшке для вечерней пищи, и вонь бы твоя противная тебя не спасла. Да и в нынешнюю все еще возможно. Поглядим, как оно к весне будет: может, и не миновать тебе горшка, голохвостый. Однако что же это? Только миг недолгий о Лефе думал, а уже сам разумом пятилетним стал. Работать надо, дело стоит, а он древогрызов гоняет!