- А теперь давайте отвлечемся от этого пошлого сюжета, как две капли воды похожего на все подобные истории. Взгляните - ничего ли не изменилось в природе за время нашего разговора? Не кажется ли вам, что солнышко светит ярче? Деревья зеленее, чем прежде? А прохожие? Посмотрите, неужели - те самые люди, которых вы видели полчаса назад?
Я рассмеялся, нисколько не убежденный его доводами. В этот момент, неожиданно для нас обоих, девушка (которая, к счастью, понятия не имела о том, что за время обеда успела побывать в чужой шкуре) поднялась с места и направилась к нашему столику.
- Вы Шай Бен-Порат, - сказала она, обращаясь к моему приятелю. - Я была на вашем выступлении в галерее "Гордон".
Шай смутился и, польщенный, кивнул.
- Я хотела сказать, - довольно холодно продолжила она, - что была поражена, насколько ваше истинное лицо не соответствует вашей репутации. Все, что вы делаете в поэзии, - почти дословное копирование Йоны Волох.
Тут поднялся с места наш "адвокат" (девушка говорила довольно громко, привлекая внимание публики и официантов):
- Ивонн, перестань, ради бога!
- Извини, я закончу! - ответила Ивонн и снова повернулась к жертве. Лицо издателя на глазах покрывалось мелкими багровыми пятнами. - Дело не в том, что вы - скверный поэт. В конце концов плохих поэтов больше, чем хороших, так и должно быть… наверное… Дело в том… что, будучи плохим поэтом, вы заступаете дорогу поэтам достойным. Почему вы отсоветовали Кравицу печатать Дани Мизрахи?
- Черт знает что… - только и сумел выдавить мой приятель. - Кто такой Дани Мизрахи, хотел бы я знать?
- Я Дани Мизрахи, - сказал "адвокат". - Извините за беспокойство. Ивонн, прошу тебя…
Девушка развернулась на каблуках и выскочила за дверь. Некоторое время Шай сидел не произнося ни звука, механически пережевывая пищу, затем взглянул на меня и сказал:
- Не нужно далеко ходить… Вот вам пример саспенса… классического саспенса… да уж… эхххх…
Остаток времени мы просидели молча, уткнувшись каждый в свою тарелку. Прощаясь с ним, я огляделся по сторонам и - тихонько, про себя - согласился с его тезисом: солнышко и в самом деле припекало не на шутку, а прохожие выглядели так, будто каждого из них сперва выпотрошили, а после подвесили на пару часов тушиться на медленном огне. Впрочем, вполне вероятно, у меня просто разыгралось воображение.
ФЕЛИКС МАКСИМОВ
ТЕЛО
1. Ангедония
Давно пытался, закрыв быстрые глаза, остановить самого себя.
Размыкать по мускулу то, чем обладал тридцать лет.
Нечего бояться, это просто буквы, компьютерные коды. Ничего нет под кожей, немного смерти и ананасного сока, почерневшие от курева двойчатки легких, капилляры-полукровки, запасники кунсткамеры, достойные того, чтобы все это - от стоп до колен, от колен до члена, от члена до ключиц, от ключиц до двойной макушки - показывали в огромном цирке шапито.
Пусть этот цирк называется "Soleil", а в губернаторской ложе сидит хорошенькая девушка в рюшах и спрашивает лысого пузатого pap[a]: "Папочка, а он человек или нарочно?"
Ладно, руки-ноги-голова.
Постепенно все это движется из родильного отделения в прямоугольник земли,
как и миллионы рук-голов-ног-затылков на Земле.
Мне все равно, плоска земля или шарообразна.
Пусть она стоит на трех китах, а три кита - на черепахе, пусть она крутится на пластмассовой ножке школьного глобуса.
Рано или поздно, та рука, что поставила меня на доску, как шахматного коня, уберет вон, как убрала уже многих, чтобы поставить новых, а я пойду босиком по мытарствам.
Из убежденного атеиста вырастет лопушок, мусульманин облапит гурию за талию, обледеневший от просто христианства Клайв Льюис успеет на последний автобус из ада в рай и так отделит баранов от козлищ, что козлищам мало не покажется.
Наконец-то меня заинтересовало, на кончиках пальцев скалолаза, как любовная сцена между двумя слепыми тайскими массажистками, как отчаянная морзянка из радиорубки "Титаника", ну все же каким образом три десятка лет работало то, что называется мной, когда в банке обо мне говорят "физическое лицо".
Тело как улика.
Понял, что прочнее всего запоминаю запахи, от унылой пельменной вони в пищеблоках больниц до ванильного аромата детского крема "Габи", который уже не продается.
Запах дешевой туалетной воды "Гвоздика" вызывает тревогу: он связан с болезнью, с лихорадкой и бездомностью. В четыре года мать возила меня в подмосковный дом отдыха, где я простудился да еще и был покусан то ли осами, то ли пчелой, укусы протирали именно "Гвоздикой". В нескольких дешевых отелях, где я в свое время ночевал, этим запахом озонировали воздух, я не мог уснуть и неизменно заболевал. Впрочем, после фальшивого розового масла, которым в Турции пропитано решительно все - от музейных галерей до нищенских лохмотьев и задворок открытых обжорных лавок для нищеты, где на перетопленном курдючном жире стряпают дрянь полоумные повара, - запах гвоздики чудится мне безобидной ноткой интерьера.
Память моя решето с перышками, от детства остались разрозненные переводные картинки, вспыхнувшие и сгоревшие кадры - которые уже не связать воедино. Не помню даты, имена и лица.
Зато утренний холодный запах горящих торфяников - всегда будоражит, будто с головой окунулся в ледяную газировку, нужно немедленно идти, нет, бежать, звучит солдатская команда "поворот всевдруг", сами по себе, как у хорошей борзой или жеребца в сборе, сокращаются мускулы.
Появляется в обычной жизни небывалое ощущение - будто мой собственный скелет хочет двигаться быстрее мясных наслоений, выскочить вон из мякоти и заплясать поодаль дымящейся кучи плоти, чечетку проволочного человечка.
Горят торфы, трубит царская охота по пятам, по пятам, я успею опередить доезжачих, сырая ветка цветущей липы хлестнула по скуле. Я не успею.
Тлеющие под землей торфы - лучшее средство для того, чтобы заклясть и выманить своры злых духов на солнечные пустоши внутри моего тела, - опасный аромат дальних лесных пожаров, красной беды действует на меня как удар бича в промежность или ковш ледяной воды, выплеснутый в лицо пытчиком.
"Дайте ему воды, он нужен нам живым".
Солнце, солнце, желтая лихорадка плывет над гарями, в прозрачном от зноя небе, как сырое яйцо, выпущенное в стакан паленой водки.
Бегство.
Обычный запах гари мне неприятен, хотя нет, скорее нейтрален. А горелая осенняя листва или травяной пал на железнодорожных склонах вызывает привычную ностальгию, можжевеловая ветка в костре, любимые мною индийские палочки - "Голубой лотос", "Опиум", "Сандал", "Могра", "Муск" - или тибетские холодноватые вручную катанные свечи с непроизносимыми именами оскаленных божеств.
По-настоящему не выношу запах горящего свиного сала и волос, не из-за собственно тошнотворности их, но потому что подспудно знаю: горящие волосы - всегда - смерть.
Подростком боялся смерти именно красной, в огне.
К счастью, никогда не видел во сне такой смерти. Картинку во снах заменял именно запах горящих волос в темноте. Я знал, что горят мои волосы. Причем волосы горят изнутри - гнилой огонь, темная, тлеющая магма ползет по каждому волоску, как по полому капилляру в кратер обугленного черепа. В те поры описания банальнейшего ада с огненными реками, сковородами-вертелами и крематорскими печами не казались мне наивными. Богооставленность грешника, нравственные страдания и скрежет зубовный явно блекли перед обычным, по старинке, мучением в огне, от которого не спасет ни обморок, ни болевой шок, ни наконец полный распад костей.
Помню звук, от которого едва не сошел с ума, - хоронили дальнего родственника, капсулу с прахом в моем присутствии вкладывали в урну. Звук был такой, будто в банке пересыпается перловая крупа, с продолжительным вкрадчивым шорохом. Обычный пепел или даже костная окалина в костре - говяжьи кости, куриные - не пугали, но звук человеческого пепла был невыносим.
Я тискал собственное запястье и не понимал, как мое тело, которое способно издавать разные звуки от приятных до непристойных, в конце концов станет способно только на глухонемое хрупкое шелестящие беззвучие.
Естественно, сама идея кремации отталкивала. Говорят, они садятся в гробу. Они вальсируют. Дольше всего горит сердце. Я не хочу, чтобы мое сердце горело.
Это слишком физиологично для банальности и слишком банально для физиологии.
Я чрезвычайно щепетилен, брезглив и дотошен по отношению к телесному. Всегда сохраняется дистанция: мое тело не есть другие тела.
Другим телам я могу простить все: слабость, усталость, боль, дурной запах, все катастрофы и повседневные неполадки, слезы, слюну, желтые "кислушки" в углах глаз, опухлости, опрелости, родимые пятна, - но я должен оставаться почти стерильным, это не касается гигиены.
Чистота только-что-из-автоклава и вошебойки достигается изнутри. В красивой внутренней архитектуре реберных дуг щебечут чижики, гурлят и топчутся сизые голуби, царевна кормит моих птиц заговоренным просом.
Если существует аскеза Сатаны, то я пригубил ее соленую воду и напился досыта.
Там, где другой испытывает голод, я должен забыть вкус хлеба, фактуру горячего картофельного "мундира" на ладони, глоток воды с утра, крошку рафинада или осколок карамели на языке. Я должен молиться в стеклянной церкви бессонницы, я должен здороваться с устрицами, пасти хворостинкой ночных стрижей, птица стриж - маникюрные ножницы для небесного искусства оригами.