Спустя некое время чужачка снова слегла в родовых муках. Уже то, что второе ее дитя медлило появиться на свет, вызывало женские пересуды, да и родилось оно в пору между ночью и днем, когда смешиваются времена и не знаешь, доброе ли, злое явится на землю. А к тому же был второй сын весь в рыже-бурой шерсти с ног до головы и сразу же начал прытко ползать, опираясь на колени и ладошки, будто звереныш. Все это вызвало такой суеверный ужас у всех, что если бы не услуга, которую пришелица оказала раньше племени, ее с приплодом сразу бы прогнали, и хорошо если не камнями… Но таборный воспротивился этому и сказал:
- Уже сказано было, что женщина эта - часть нашей судьбы и нашего пути. Она останется. Дитя же пусть пребывает с собаками, на которых оно так похоже, и с лошадьми, что не впряжены и не подседланы, чтобы его судьба решилась помимо нас.
Говорят, что никто не мешал чужачке кормить свое отродье, а уходя, она привязывала его к спине одной из собак, что шли за табором. Собаки - лучшие няньки, чем о них думают: не раз люди замечали, как то одна, то другая поспешают в голову каравана, держа отвязавшегося младенца зубами за опояску. Скоро люди стали замечать, что и сами собаки, и лошади, которых они стерегли и выпасали в ночном вместо людей, глядят бойко и весело, как никогда прежде, и нагуляли тело.
Раз как-то ближе к вечеру сошли с гор и окружили табор волки - такие огромные и страшные, каких не видали и самые старые старцы. Были они почти белые, с черной полосой по хребту и ростом с доброго телка; вожак их был крупнее всех и без единого темного волоса, зубы его сверкали как лед, а в зеленых глазах стоял рдяный огонь.
Лошади сбились в круг - жеребята внутри, копыта жеребцов и кобыл наружу; собаки вздыбили холки и прилегли к земле для прыжка, скаля зубы. Люди похватали кто что успел: палки, оглобли, утварь поувесистей. Все были в великом страхе: одни волки застыли невозмутимо, будто знали про людей больше, чем сами люди.
И тут неведомый звереныш выбежал прямо под волчьи морды и, привстав на задних ногах, что-то то ли тявкнул, то ли пискнул. Поросшая волосом мордаха была дружелюбна, а в голосе не слышалось ни злобы, ни страха, ни дурного бахвальства. Будто на игру напрашивался или своих признал, вспоминали потом.
Старый волк, приблизившись, наклонился и облизал малыша с ног до головы, а потом отступил, пятясь задом. То же по очереди сделал каждый из стаи. Это походило на ритуал, церемонный, величественный и самую малость комический - только вот хирья было не до смеха. После того волки ушли к дальнему лесу и скрылись на самой его опушке.
Все бы стало хорошо для чужой девушки с тех пор, если бы она не вознамерилась родить в третий раз - уже когда кочевье шло на границе леса и степи. Был разгар лета, и на ее беду началась гроза, охватившая всю равнину с одного конца до другого. Сизое небо раскалывалось от молний, похожих на мощное дерево, обратившееся вверх корнями, на огненных змеев сунского дела, на текучую реку белого пламени. Гром делал всех глухими и повергал ниц. Во время одной из коротких передышек старшие мужчины приступили к таборному и вынудили его поклясться, что уж теперь-то он выгонит девку с ее последним ублюдком, каким бы он ни был, - иначе смерть и им обоим, и ему…
Так вот; в то самое время, как он клялся, родилась девочка, светлая, как утро, со стройными и соразмерными членами, белым лицом и сияющими глазами. Как только она издала первый звук, гром прекратился, молнии убрались в тучи, тучи растаяли, и с умытой синевы ясного неба в мир спустилась великая тишина.
- Пусть будет имя ей Хрейя-Серена, Радость-и-Покой! - воскликнули женщины, что обступили ложе родильницы.
Сокрушился таборный, и пожалел о своей клятве, и стал думать в сердце своем, как бы эту клятву обойти.
- Не думай и не печалься, да будет благословение на тебе и твоем народе! - сказала чужачка, поднимаясь и беря его за руку. Стан ее, наконец, был строен, как в девичестве. - Мне и так нужно было уходить: ведь третье дитя мое - для Леса. А не поклявшись, ты бы нипочем не отпустил бы нас обеих, признайся?
Смирился таборный и склонил белую голову перед женщиной, и все хирья смотрели, как она легкой поступью уходит от них, неся свое дитя на плече.
Оставшись одни, стали старшие крепко думать: в чем смысл того дара, что был предназначен для них? (А что это именно дар, дошло, наконец, и до самых упрямых голов.) Решили они тайно подсмотреть за собачьим перевертышем.
И вот в самое глухое ночное время, когда тьма уже готова перейти в утро, но медлит и робеет перед рассветом, в такое же почти время, когда родился второй сын девы, поднялся он из круга собак, что грели его своим телом, обтряхнулся и стал человеком, чудесным мальчиком, смуглым, стройным и темнокудрым, как все хирья, только глаза его в темноте сияли, будто огромные светляки. Тонкими пальцами он расчесывал свалявшуюся собачью шерсть, и она тоже начинала слегка светиться. Он подходил к лошадям, сосал кобылье молоко и заплетал гривы жеребцов в косицы, и целовал их всех в ноздри. И распутал путы на их ногах, вскочил на самого сильного и яростного коня и поскакал; остальные за ним, сперва только лошади, затем и псы припустили следом. В звоне копыт, в шелесте грив чудилась старикам какая-то нездешняя музыка, диковинный лад и ритм, а животные шли кругом, точно в хороводе, и от них исходил как бы лунный, но более теплый и ласковый свет. Поняли старшие, что так повторяется каждую ночь и что именно потому их младший народ так щедро одарен животной жизнью.
И заплакал тогда таборный слезами счастья, и воскликнул, смеясь сквозь слезы:
- Это будет первейший среди хирья конокрад, клянусь Пресветлым Солнцем!
Книга Джошуа Вар-Равван
Я сплю, а сердце мое бодрствует.
Песнь Песней
Любопытно мне, зачем я все это сочиняю? Все закреплено и отточено в изустном предании, куда более торжественном, чем могу придумать я сам. Все пришло к своему архиблистательному завершению, и никому, строго говоря, не интересно, как скромненько и неслышно это начиналось. Вдобавок истинное знание об этом уже никогда и никуда не уйдет, как и любое другое, а сочинения о нем и, опять-таки, о любом другом актуальны лишь как произведения беллетристики и прочих изящных искусств. Мастер же художественной прозы из меня никакой. Так что следует? Тщеславие и еще раз тщеславие, как говаривал, бывало, мой братишка, и больше нету ничего. Или нет, не так. Вся соль в том, что мне надо как-то привычно, на прежний свой лад, завершить себя, прежде чем подняться на новую ступень (а конца им не предвидится, этим ступенькам, хотя номинальное и вербальное выражение там, говорят, отсутствуют напрочь). Но какой смысл рефлектировать, то бишь пускать одну мысль по следу другой, чтобы изловить, если мой путь горит во мне, он звучит во мне, как невидимая тугая струна, и бесконечно близок к завершению, увенчанию, коронованию и так без конца… veni amata ubi coronabitur, как распевал наш коллежский латинист…
Итак, мы начинаем!
…Детство мое было овеяно преданиями.
Первая сказочка, ставшая былью, касается современной мне жизни как таковой.
Незадолго до моего рождения многочисленные населенные пункты поимели тенденцию сливаться в одно, как капли на ветровом стекле. Они и с виду были как капли, прозрачные и с легкой искрой, или как стеклянные горы (с одной такой дурак стащил свою принцессу), только стекло было поляризованное, пропускающее ультрафиолет и не особо впускающее посторонние взгляды… И естественно, что эти горы мало-помалу оборотились горными хребтами, а хребты заполонили всю страну от края и до края. Логичный, по-моему, процесс: почему не включить в скопище островков уюта и культуры и не запустить под крышу сначала улицы (чтобы с удобствами ходить в гости), далее парки (ретирадствовать), потом дороги местного назначения (кататься из того места, где хорошо, в то место, где нас нет, а значит, хорошо в квадрате), потом - скоростные магистрали…
Стоп-стоп. Это как раз и сорвалось. Крыша местами поехала. Или съехала. От тяжести, наверное. Остановились на уровне мегаполиса, или сокращенно мегаполя, местечка вместимостью миллионов этак на пять, на шесть, а то и на восемь, с ровным, постоянно теплым и свежим климатом, приятным во всех отношениях.
Вне крыши остались, как сказано чуть выше, автомагистрали. Также монастыри и желтые дома. Вторые - потому что их традиционно размещали в пустыне (смотри также однокоренное пустынь), а крыть пустыню почем зря технологически невозможно и вообще нерентабельно. А в желтые дома и подавно ни один здравомыслящий гражданин не полезет, хоть с техникой подмышкой, хоть без. Наша самокатная полиция, "Бдительные", и то чаще всего доезжала до ограды, сбрасывала живой, неживой или еле живой груз и поскорее разворачивалась на сто восемьдесят, не дожидаясь, пока разберут и рассортируют. Что там делали чокнутые за своей дикорастущей колючкой в семь рядов - никого далее не интересовало. Чокались потихоньку еще больше, наверное. Ну, а первые… Монастыри с монахами… Относительно их все разноречивые слухи сходились в одном: что существовать без эр кондишн, без крыши над головой и без Инфосети могут только те, кто два сапога пара "желтеньким".