Рядом с телом валялись дробовик и ягдташ, из-под сетки которого топорщились перья подстреленных птиц. Вокруг все тоже свидетельствовало о жестокой схватке: побеги падуба надломлены, кора местами содрана, палая листва по сторонам от ног мертвеца разворошена до земли, там же заметны были и две вмятины, явно от чьих-то колен.
Кое что прояснилось, когда сыщики осмотрели лицо и шею мертвеца. Его руки и грудь были белыми, лицо же – багровым, почти черным. Плечи лежали на небольшой кочке, а голова была повернута под неестественным углом. Мертвые глаза пялились куда-то вверх и вдаль. На губах застыла пена, изо рта свисал язык, почерневший и разбухший. На горле видны были страшные следы: не просто синяки от пальцев, а сплошной кровоподтек, да еще и рваные раны. Кто-то, обладавший невероятной силой, долго еще терзал это горло, когда несчастный был уже мертв. И грудь, и горло, и лицо мертвеца были влажны, одежда промокла насквозь, капли росы блестели в шевелюре и на усах.
Осматривая тело, они не обменялись ни словом – все и так было ясно обоим.
– Вот бедняга! – сказал наконец Холкер. – Ну и досталось же ему.
Джералсон, взяв ружье на изготовку, внимательно осмотрел заросли вокруг.
– Дело рук законченного психопата, – сказал он, не отводя взгляда от кустарника. – Не удивлюсь, если это был Бранском, он же Парди.
Тут Холкер высмотрел в палой листве что-то красное. Это была записная книжка в кожаном переплете. Он поднял ее и перелистал. На первой странице значилось: "Альпин Фрейзер". Далее шли стихотворные строфы, написанные чем-то красным и явно в страшной спешке. Пока Джералсон придирчиво осматривал подернутые туманом окрестности и вслушивался, не слыша, впрочем, ничего, кроме капель росы, падающей с листьев,
Холкер стал читать вслух, с трудом разбирая торопливый почерк::
Под мрачной сенью чащи колдовской,
Нездешним, зыбким светом осиянной,
Где сплелся падуб ветками с сосной,
Стоял я и тоской томился странной.
У стоп моих – дурман и белена,
Бессмертник чахлый побежден крапивой.
Поодаль, молчалива и мрачна,
Склонила ветви траурная ива.
Казалось, будто лес навек уснул.
Недвижный воздух тленьем был напитан.
Не слышно птиц, умолк пчелиный гул.
Все саваном безмолвия укрыто.
Вдруг – шепот, тихий, слышимый едва, -
То призраков сплотился сонм унылый.
Сочились кровью листья и трава,
Мерещилась разверстая могила…
Я закричал, но лес рассеял звуки.
Длань ледяная мне зажала рот.
Не знаю я, за что мне эти муки,
Не ведаю я, кто меня спасет.
Но вдруг незримый…
Холкер умолк: больше читать было нечего – рукопись обрывалась на середине строки.
– Похоже на Бейна, – сказал Джералсон, обнаруживая знания, неожиданные для детектива. Он был уже не так насторожен и спокойно смотрел на тело.
– А кто это? – спросил Холкер, больше ради приличия.
– Майрон Бейн, лет сто назад он был довольно известным поэтом. Стихи у него, надо сказать, были на редкость мрачные. У меня есть его томик, но этого стихотворения я не помню. Наверное, позабыли включить.
– Экая мозглая погода, – поежился Холкер. – Пойдемте отсюда. Нам ведь еще надо вызвать коронера из Напы.
Джералсон молча кивнул; обходя кочку, на которой покоились плечи убитого, он споткнулся обо что-то. Он разворошил листву, и открылось надгробие с едва различимой надписью "Кэтрин Ларю".
– Ларю, конечно же, Ларю! – с воодушевлением воскликнул Холкер. – Ларю, а вовсе не Парди – вот настоящая фамилия Бранскома. Господи!.. А ведь женщина, которую он зарезал, прежде звалась миссис Фрейзер!
– Здесь какая-то адская тайна, – пробормотал детектив Джералсон. – Не нравится мне все это.
Тут из дали, затянутой туманом, до них донесся смех – хриплый, бездушный и какой-то искусственный. Радости в нем было не больше, чем в хохоте гиены, тревожащем безмолвную ночь. Он становился все громче, слышался все ближе и ближе, делался все страшнее. Казалось, хохочущее существо вот-вот выступит из тумана. И таким отвратительным, таким нечеловеческим, скорее уж дьявольским был этот хохот, что души бывалых охотников на людей преисполнились ужасом! Они даже не вспомнили о своих ружьях – против такого пули бессильны. Вскоре хохот стал затихать, так же медленно, как только что нарастал, и наконец его последние тоскливые всхлипы истаяли, и воцарилось беспредельная тишина.
Страж покойника
I
Мертвец, покрытый саваном, лежал в одной из верхних комнат заброшенного дома, стоящего в том районе Сан-Франциско, который известен под названием Норт Бич. Было около девяти вечера, комната слабо освещалась единственной свечой. Оба окна были закрыты, даже шторы задернуты, хотя погода стояла теплая, да и покойникам издавна повелось предоставлять побольше воздуха. Из мебели в комнате стояли лишь кресло, конторка, на которой горела свеча, и большой кухонный стол; на нем и лежало тело. Человек наблюдательный сразу определил бы, что все эти предметы – и труп в том числе – принесли сюда недавно: на них не успела осесть пыль, а весь пол был покрыт ею, словно ковром, да и в углах тенет хватало.
Контуры тела вырисовывалось под простыней вполне отчетливо, угадывались даже черты лица, неестественно острые, что, как принято считать, свойственно всем покойникам, на самом же деле – лишь тем, кого свела в гроб долгая изнурительная болезнь. В комнате было тихо, и это позволяло полагать, что окна выходят не на улицу. Они и вправду упирались в высокий утес – дом был по существу пристроен к скале.
Когда часы на колокольне неподалеку начали отбивать девять, – так монотонно и лениво, что трудно было понять, зачем они вообще еще идут, – дверь в комнату отворилась, впуская мужчину, и тут же захлопнулась, словно сама по себе. В скважине натужно заскрежетал ключ, замок щелкнул, за дверью послышались шаги и вскоре стихли. По всему выходило, что мужчину заперли. Он подошел к столу, с минуту постоял, глядя на тело, потом дернул плечом, подошел к одному из окон и отвел штору. За окном царила темнота. Человек смахнул со стекла пыль и увидел, что снаружи окно забрано железной решеткой, вмурованной в кладку. Он осмотрел другое окно и обнаружил то же самое. Похоже, это его не удивило: он даже не стал поднимать раму. Если он и был заключенным, то вполне покладистым. Закончив осматриваться, он сел в кресло, достал из кармана книгу, придвинул конторку со свечой и погрузился в чтение.
Мужчина – смуглый, темноволосый, гладко выбритый – был довольно молод, не старше тридцати. Лицо у него было худощавое, нос с горбинкой, лоб широкий, а подбородок того типа, который принято называть волевым. Серые глаза смотрели пристально, цепко, их обладатель явно не привык озираться по всякому поводу. Но сейчас молодой человек смотрел в книгу. Впрочем, временами он отрывался от строк и взглядывал на тело. Наверное, есть все-таки у мертвых некая таинственная притягательная сила, которой поддаются даже смелые люди. Точнее сказать, именно смелые и поддаются – робкий в такой обстановке старался бы отвернуться. Этот же смотрел на мертвеца так, будто вспоминал о нем только из-за того, что прочел в книге. Проще сказать, сторож при покойнике делал свое дело наилучшим образом: толково и без аффектации.
Через полчаса или около того он отложил книгу – наверное, дочитал главу. Потом встал, отнес конторку в угол, к окну, взял с нее свечу и вернулся к пустому камину, близ которого сидел с самого начала.
Чуть погодя он подошел к мертвецу и приподнял край простыни, открыв копну темных волос и тонкий платок на лице, под которым черты покойного казались еще более резкими. Заслонясь от света свободной рукой, он некоторое время смотрел на своего бездыханного соседа, смотрел спокойно, серьезно и с подобающей почтительностью. Опустив покров на лицо, он вернулся в свое кресло, взял с подсвечника несколько спичек и положил в карман. Потом вынул из подсвечника огарок и критически осмотрел, явно прикидывая, надолго ли его хватит. От свечи оставалось менее двух дюймов – через час ему предстояло очутиться в полной темноте. Молодой человек вернул свечу на место и задул ее.
II
В кабинете врача на Кэрни-стрит трое мужчин пили пунш и курили. Время шло к полуночи, и пунша было выпито много. Хозяину, доктору Хелберсону, было лет тридцать, его гости были моложе. Все трое были медиками.
– Суеверный ужас, с которым живой относится к мертвому, неистребим, – заявил доктор Хелберсон. – Все мы с ним рождаемся. А постыден он не больше, чем прирожденное отсутствие способностей к математике или, скажем, склонность ко лжи.
Гости рассмеялись.
– Разве человеку не пристало стыдиться заведомой лжи? – спросил самый младший, еще студент.
– Дорогой мой Харпер, я не о том. Согласитесь: склонность ко лжи – одно, а сама ложь – другое.
– Итак, вы утверждаете, – вступил в разговор третий, – будто этот суеверный, иррациональный страх перед мертвецами присущ всем без исключения? А вот я, например, ничего такого не испытываю.
– И все-таки он у вас, что называется, в крови, – стоял на своем Хелберсон. – И при определенных условиях, когда наступит, говоря словами Шекспира, "удобный миг", проявится во всю свою силу. Конечно, медики и солдаты подвержены ему менее прочих.
– "Медики и солдаты"! А почему вы не назвали еще и палачей? Тогда убийцы всех мастей были бы налицо.
– Нет, дорогой мой Мэнчер, присяжные не дают палачам так свыкнуться со смертью, чтобы не бояться ее.
Юный Харпер взял со столика сигару и вернулся в свое кресло.