Когда щелкнул замок закрывшейся двери, Яффе подумал, что "одним из них" он не хотел стать никогда. Однако говорить об этом Гомеру он не собирался. Яффе подчинился ему, притворился покорным рабом, но в глубине души… В глубине его души таились другие планы и другие цели. Проблема в том, что с двадцати лет он ни на шаг не приблизился к их воплощению. Сейчас ему тридцать семь, почти тридцать восемь. Он не из тех мужчин, на которых заглядываются женщины. И не из тех, кого считают "харизматичными". Лысеть он начал рано, точь-в-точь как его отец, и к сорока он, скорее всего, полностью потеряет волосы. Лысый, неженатый, денег в карманах хватит разве что на пиво. Ни на одной работе ему не удавалось продержаться больше года - самое большее, восемнадцать месяцев - и нигде он не поднимался выше рядового сотрудника.
Яффе старался не задумываться об этом. Когда его посещали подобные мысли, ему хотелось кого-нибудь убить - в первую очередь себя. Это было бы просто. Ствол в рот, до щекотания в горле. Раз - и кончено. Без объяснений. Без записки. Что он мог бы написать? "Я убиваю себя, потому что не смог стать повелителем мира"? Смешно.
Но… он хотел стать именно повелителем мира. Он не знал, как этого достичь, в каком направлении двигаться, но такова была его цель с самого начала. Ведь другие смогли подняться - пророки, президенты, кинозвезды. Они карабкались вверх из грязи, будто рыбы, вышедшие на сушу. У них вырастали ноги вместо плавников, они учились дышать и становились больше, чем были прежде. Если уж это удалось каким-то гребаным рыбам, почему он не может? Только нужно торопиться. Пока ему не исполнилось сорок. Пока он не облысел. Пока он не умер, не исчез - ведь его никто и не вспомнит, разве только как безымянного придурка, что корпел зимой 1969 года над мертвыми письмами, выискивая в никому не нужных конвертах долларовые бумажки. Хорошенькая эпитафия.
Он сел и уставился на заваленную комнату.
– Пошел ты, - сказал он.
Это относилось к Гомеру. И к куче бумажного хлама, возвышавшейся на полу. Но больше всего это относилось к самому Яффе.
Сначала было муторно. Сущий ад: день за днем он просеивал мешки с почтой.
Их количество, казалось, не убывало. Даже наоборот - ухмыляющийся Гомер приводил своих батраков, и те пополняли бумажные завалы.
Сначала Яффе отделил интересные конверты (пухлые, твердые, надушенные) от скучных, частную корреспонденцию - от официальной и каракули - от четкого почерка. Потом он принялся вскрывать почту. В первую неделю, пока не натер мозоли, он делал это пальцами, затем купил ножик с коротким лезвием. Яффе изучал содержимое, словно ловец жемчуга. Чаще всего внутри ничего особенного не было, но порой, как и обещал Гомер, он находил деньги или чек, которые с готовностью отдавал боссу.
– А ты молодец, - сказал Гомер две недели спустя. - Отлично справляешься. Может, стоит взять тебя на полный рабочий день.
Рэндольф хотел послать его подальше. Он много раз поступал так с предыдущими начальниками, после чего тут же оказывался на улице. Но сейчас ему нельзя терять работу: однокомнатная квартирка вместе с отоплением стоила целого состояния, а на улице все еще снег. Кроме того, с ним что-то происходило. Он провел много одиноких часов в комнате мертвых писем, и к исходу третьей недели работа стала ему нравиться, а к концу пятой она захватила его целиком.
Он сидел на перекрестке всей Америки.
Гомер был прав. Омаха, штат Небраска, не являлась географическим центром США, но стала им, поскольку так решило почтовое ведомство.
Линии почтовой связи сходились, расходились и, в конце концов, бросали своих сирот здесь, в Небраске, потому что в других штатах они никому не были нужны. Они путешествовали от океана до океана в поисках того, кто бы их распечатал, но так и не находили адресата. В итоге эти послания попадали к нему - к Рэндольфу Эрнесту Яффе, лысеющему ничтожеству с невысказанными желаниями и нереализованными страстями. Он вскрывал письма своим маленьким ножиком и просматривал своими маленькими глазками; он сидел на перекрестке и видел истинное лицо нации.
Здесь были письма любви и письма ненависти, требования выкупа, прошения, "валентинки", с вложенными лобковыми волосами, обведенные ручкой силуэты мужских членов; письма с угрозой шантажа от жен, журналистов, сутенеров, юристов и сенаторов; прощальные записки самоубийц, "святые" письма, резюме, потерянные рукописи, недошедшие подарки, отвергнутые подарки; письма в никуда, подобные посланиям в бутылке с необитаемого острова в надежде на помощь; стихи, угрозы и рецепты. И так далее. Все они мало интересовали Яффе. Правда, от любовных посланий его порой бросало в жар, и иногда бывало интересно: если письмо с требованием выкупа не доставлено, убили похитители свою жертву или нет. Но истории о любви и смерти занимали его лишь постольку поскольку. Его любопытство будило другое - то, что не сразу бросалось в глаза.
Сидя на почтовом перекрестке, Яффе начал понимать, что в Америке есть некая тайная жизнь, которой он никогда раньше не замечал. О любви и смерти он кое-что знал - две великие банальности, два близнеца, которыми одержимы авторы песен и мыльных опер. Но, оказывается, существовала и другая жизнь. На нее намекали в каждом сороковом или пятидесятом письме, а в одном на тысячу писали фанатично и откровенно. Но даже когда об этом говорилось напрямую, это была лишь часть правды, ее зачаток. Каждый писавший пытался своим собственным безумным способом дать как можно более точное определение неопределимому.
Все сводилось к одному - мир не такой, каким кажется. Даже отдаленно не такой. Властные структуры (правительство, церковь, медицина) объединили усилия, чтобы упрятать подальше и заставить замолчать тех, кто осознал этот факт, но им оказалось не по силам заткнуть и запереть в тюрьмах всех. Оставались люди, мужчины и женщины, выскользнувшие из широко раскинутых сетей. Они ходили окольными путями и обгоняли преследователей; им давали пищу и кров сочувствующие - романтики или мечтатели, готовые сбить с толку и направить по ложному следу ищеек. Они не доверяли "Ма Белл"*, поэтому не пользовались телефонами, они не осмеливались собираться в группы больше чем по двое, из страха привлечь к себе внимание. Но они писали. Иногда они писали, потому что были должны – тайны, что они хранили, жгли их и рвались наружу. Иногда они делали это, потому что преследователи наступали им на пятки, и у них не было иного шанса открыть правду миру о себе, прежде чем их схватят, исколют наркотиками и упрячут под замок. Иногда письмо отправляли по первому попавшемуся случайному адресу, чтобы послание попало к неискушенному человеку и взорвало его сознание, подобно пиротехнической бомбе. В одних случаях это был бессвязный поток сознания, в других - выверенное, почти медицинское описание процесса изменения мира при помощи сексуальной магии или в результате употребления грибов. Кто-то использовал и бредовый символизм историй из "Нэшнл инкуайер", писал об НЛО и культах зомби, о венерианском миссионере или физике, связавшемся с потусторонним миром прямо в телестудии. После нескольких недель изучения таких писем (это было именно изучение, и Яффе был похож на человека, запертого в забытой богом библиотеке) он начал видеть смысл, скрытый под поверхностью бреда. Он взломал код или, по крайней мере, нашел ключ, после чего погрузился в работу по-настоящему. Его больше не раздражало, когда Гомер распахивал дверь, чтобы втащить еще полдюжины мешков с почтой - он радовался прибавлению. Больше писем - больше ключей, больше ключей - больше шансов разгадать тайну. За долгие дни, слившиеся в месяцы и поглотившие зиму, он все больше убеждался: здесь одна тайна, а не несколько. Каждый, писавший о Завесе и о способах ее приоткрыть, находил свой путь к откровению, свой способ выражения и свои метафоры, но во всех разрозненных голосах, в их какофонии слышалась общая тема.
И это была не любовь. Во всяком случае, не такая, как ее понимают сентименталисты. И не смерть, как ее понимают рационалисты. Речь шла о каких-то рыбах, о море (иногда - о Море Морей); о трех способах плавания в нем; о снах (очень много о снах); об острове, который Платон назвал Атлантидой, хотя у него есть еще множество других имен. О конце света, что одновременно является и его началом. И, наконец, об искусстве.
Вернее, об Искусстве.
Над этим понятием он долго ломал голову. Искусство именовалось в письмах по-разному - Великое деяние, Запретный плод, Отчаяние да Винчи, Палец в пироге. Способов описаний было множество, но Искусство одно. И при этом (здесь заключалась тайна) - никакого Художника.
– Ну, нравится тебе здесь? - спросил как-то майским днем Гомер.
Яффе оторвался от работы. Вокруг лежали стопки писем. Кожа Яффе, никогда не выглядевшая слишком здоровой, теперь была бледной и шершавой, как листки бумаги в его руках.
– Конечно, - ответил он, едва удостоив взглядом начальника. - Что, привезли еще?
Гомер немного помолчал, потом сказал:
– Что ты прячешь, Яффе?
– Прячу? Я ничего не прячу.
– Ты отдаешь нам не все, что находишь.
– Нет не так, - сказал Яффе. Он беспрекословно выполнял главное условие Гомера: делиться найденным. Деньги и дешевые драгоценности, обнаруженные в конвертах, шли Гомеру, и тот распределял добычу. - Я отдаю все, клянусь.
Гомер смотрел на него с откровенным недоверием.
– Ты торчишь тут от звонка до звонка. С ребятами не общаешься. Не выпиваешь. Тебе что, не нравится, как от нас пахнет, Рэндольф? - Начальник не ждал ответа. - А может, ты вор?
– Я не вор, - сказал Яффе. - Проверьте.
Он встал, подняв руки с зажатыми в них письмами.