Ну, скажу я вам, если судить по внешности, батюшка был не просто сомнительным, а прямо-таки вопиюще сомнительным. Лицо его было… не то чтобы уродливым, скорее, необычным до неприятия, словно всё состояло из углов и резких линий. Черноволос и очень смугл. Жиденькая острая бородка шевелилась, будто он всё время тихонько двигал нижней челюстью. Густые брови срослись над огромным горбатым носом. Глазные впадины очень глубоки, или так казалось из-за сероватых кругов, в центре которых негасимым огнём горели маленькие глаза. Тонкие серые губы кривились, словно на них навечно застыла жестокая усмешка.
Похоже, он уже довольно долго наблюдал за нашими трудами. Когда мы его заметили, молча благословил нас. Мы с Пахомием склонились, а Саша растеряно маялся со своей камерой, которой он во время полёта, когда болезнь отпускала, снимал проплывающие внизу виды.
– Батюшка, а махните ещё раз так, – попросил он с видом мальчика, вежливо клянчащего вожделенную конфетку. – А то я вас снять не успел.
Я в душе матюгнулся: по рассказам, старец славился крутым нравом, и я готовился долго его умасливать. А дурачок Саша мне сразу всю игру ломает. Сейчас отец-настоятель разгневается и вообще придётся назад лететь тем же вертолётом. Знаю я монахов… Впрочем, на Сашку я долго сердиться не мог.
Однако, к моему удивлению, грозный старец слегка ухмыльнулся в бороду и благословил нас ещё раз, теперь помедленнее. Счастливый Саша успел отщёлкать несколько кадров.
Как я и предполагал, старцем Силуан совсем не выглядел. Невысокий кряжистый мужик за сорок. Монах как монах – довольно ветхий подрясник, высокая чёрная скуфья, чётки… Голос вроде бы тихий, но резкий, так, что даже вполголоса произнесённое им слышалось далеко. Но немногословен. Взвалив на себя пару огромных баулов, каких я ни за что бы не поднял, он молча пошёл к монастырю. Мы за ним.
Жить нам тут предстояло три дня – потом вертолёт. Он нас сюда забросил, вообще-то, по пути в Ванавару, и должен забрать на обратном пути. Для сбора материала более чем достаточно. Для чего другого – мало…
Первый день завершился удивительно спокойно. В монастыре Силуан сразу куда-то исчез, "странноприимный дом" – пристройку к кельям, показал нам Пахомий. Ничего так комнатка – квадратов на двенадцать. Неказистая печка с полатями, на которых по летнему времени были навалены для просушки снопы каких-то трав, распространяющих запах сеновала. Самодельный стол, две широкие лавки, на которых, видимо, нам предстояло почивать, ведро для воды, ведро для надобностей. Это была вся обстановка.
Сашка сразу скинул свои пожитки на стол и молча скорчился на лавке лицом к стене. Помочь я ему не мог, потому поставил рюкзак в угол и вышел на улицу. Вечерело. С озера дул сыроватый ветерок, наполненный запахом водорослей и рыбы. Огромные мохнатые сопки словно бы сжимались вокруг пади, угрожающе нависали над озером и монастырём. Красный диск солнца должен был вот-вот кануть за верхушку самой большой горы. Тогда наступит сумрак. Я поёжился. Не хотелось бы мне жить здесь год от года, да ещё в одиночестве. Не то чтобы страшно – как-то слишком величественно, не для человека…
В быстро спускающейся тьме вдруг надтреснуто зазвонил колокол. Я пошёл на звон и оказался у развалин кирпичного храма. Было видно, что его недавно поновляли – часть стен побелена, возведён каркас новой крыши. Рядом лежали штабеля досок, кирпич, мешки с цементом. Я представил, как два монаха ползают по зданию, стараясь привести его в божеский вид, и меня охватила неуместная жалость.
В колокол, висящий на временной деревянной звоннице, усердно бил отец Пахомий. Я молча прошёл мимо него, перекрестился и вступил под ветхие своды.
Отец Силуан служил всенощную, можно сказать, под открытым небом. Конечно, ни Царских врат, ни иконостаса тут ещё не было. Кое-где на стенах висели образа, старинные потемневшие доски соседствовали с бумажными глянцевыми картинками, явно вырезанными из календарей. Голос настоятеля поднимался под своды, открытые вечернему небу, и растворялся в нём. Он служил размеренно и неторопливо, будто перед ним лежала вся вечность. Пение его было уверенным, благозвучным, но каким-то резким. Батюшка предпочитал греческие распевы, и, что меня поразило, часто переходил и на греческий язык. Пахомий подпевал ему, как умел – и за диакона, и за клирос. Я представил, как они служат так дважды в день – год от года, вдвоём, в полуразрушенном храме среди огромных мрачных сопок, и снова невольно поёжился. А ведь раньше старец жил тут один, и греческим распевам внимали только окрестные лисы и рыси.
Старец помазАлся, почему-то не снимая клобук, лишь слегка сдвинув его. Потом помазАл Пахомия. Я подошёл к сбитому из ящиков аналою и принял на чело елей. Рука батюшки, к которой я прикоснулся губами, была мозолиста, густо покрыта жёстким чёрным волосом, суха и прохладна, как мощи.
Сумрак, разбавляемый рваными язычками свечей и несколькими лампадами, вдруг взорвался магниевой вспышкой. Саша снимал от входа. Этот парень непрошибаем! Двадцать раз инструктировал его, как вести себя в монастыре, но он по-прежнему готов наплевать на всё ради хорошего кадра. Впрочем, в его положении все поучения уже можно пропускать мимо ушей и делать то, что считаешь нужным – но какой же я идиот, что взял его с собой!..
Однако отец-настоятель, судя по всему, нисколько не разгневался на помеху в службе. Он спокойно поднял глаза на фотографа и подозвал его движением руки с кисточкой. И – о чудо! – желчный агностик Саша, гордо умирающий двадцатипятилетний пацан, опустил камеру и смиренно подошёл под елеопомазание.
Спали тихо и бестревожно, на сыроватых тюфяках, под целыми ворохами старых одеял. В желудках у нас была незатейливая вечеря – молодая картошка с монастырского огорода, да только что пошедшие колосовики – подберёзовики и маслята. Тайга вокруг угрожающе молчала, изредка доносилось потрескивание ветки или крик ночной птицы. Где-то на краю сознания шёлково шелестело озеро. Призрачный ветерок юркал сквозь дырявую крышу. А мы спали.
Колокол разбудил меня на рассвете. Я рывком поднялся с лавки. Сашка спал мёртвым сном, лицо посерело и исказилось, на совершенно голой после лучевой терапии голове проступили капельки пота – видимо, боль вернулась к утру, но он так устал, что не проснулся. Быстро одевшись, я тихо вышел на улицу.
Монахи готовились к литургии. Перед деревянным крестом на могиле первого настоятеля – преподобного Силуана Рысеозёрского (думаю, ещё и монашеское имя основателя обители привело сюда современного отца Силуана) стоял грубо сколоченный престол, на котором разложен был старый-престарый антиминс. Я разглядел на нём только четырёхконечный крест и полустёртые греческие надписи.
Опять послышались греческие распевы и молитвы. Я не думал причащаться – не читал накануне каноны, и, хоть с вечера не ел и не пил, не чувствовал себя достойным подойти к Чаше. Но отец Силуан жестом подозвал меня к самодельному аналою, на котором лежал крест и Евангелие.
– Причащаться будешь? – спросил он отрывисто, без всякого елея в голосе.
– Не готов, батюшка, – ответил я. Почему-то стало жутко. Впрочем, перед исповедью всегда так.
Настоятель резко мотнул головой.
– Готов, – убеждённо сказал он. – Каяться есть в чём?
Мне было в чём каяться. Отношения с женой и дочерью, с которыми не живу уже несколько лет. Новая любовь. Безуспешные попытки воцерковиться. Заказы на левую рекламу в газете. Ежевечерние редакционные пьянки. Да много ещё чего. Я журналист и живу в смутные времена. Я человек.
Была не была!
Подойдя поближе к батюшке, я начал рассказывать, но он прервал меня в самом начале.
– Всё знаю. Вставай на колени.
Почти помимо воли я преклонил колена и ощутил на голове лёгкое бремя епитрахили.
– Господь и Бог наш, Иисус Христос, благодатию и щедротами Своего человеколюбия да простит ти чадо Евгения, и аз недостойный иерей Его властию мне данною прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих, во Имя Отца и Сына, и Святаго Духа. Аминь.
Слушая знакомые слова разрешительной молитвы и почти физически чувствуя, как бремя грехов покидает душу, я всё думал, думал: "Неужели и правда знает? Откуда?.." Я был в опасном состоянии доверчивого недоверия. Для моей работы это катастрофа. Но сейчас я не работал.
Когда пришло время освящения Даров, отец Силуан благоговейно снял клобук. Несмотря на святость действия, я невольно вздрогнул – голова настоятеля была повязана плотной чёрной повязкой. Неужели он служит с повреждённой головой? Ведь кровоточивым нельзя… Впрочем, никакого кровавого пятна по повязке не расплывалось. Мало ли что у него там…
Когда я подходил к причастию, позади опять защёлкала камера. Батюшка этого как будто не заметил.
После завтрака – горячий хлеб с прошлогодним черничным вареньем и травяной чай – начался долгий, жаркий и исполненный трудов день. Монастырское хозяйство было небольшим, но для двух человек работы более чем достаточно. Две лошади, требующие сена, огород, грибы-ягоды в лесу, рыба в озере – всё надо заготавливать, иначе зимой зубы на полку. Да маленькая хлебопекарня. Да восстановление храма. И много-много всего.
Я всё время старался оказаться рядом со старцем. Интервью он мне, конечно, даст, но очень полезно видеть его в привычной обстановке, понаблюдать, может быть, услышать пару интересных фраз. Но настоятель словно бы читал мои мысли и всё время отсылал от себя подальше – благословлял то строить поленницу, то помочь отцу Пахомию в пекарне, то набрать в лесу крупной сладкой земляники к вечере.