Размышляя над походкой наглой особы, Зейнаб остановилась сама: как, однако, быстро роскошный магазин вырос перед нею, словно тоже не стоял на месте, а медлительной баржей плыл к женщине по волнам праздной толпы. По стеклам витрин бежали прозрачные радуги, привлекавшие внимание к тому, от чего и так невозможно было оторвать жадного взгляда: к костюмам-тройкам мягкой черной шерсти, к светлым курортным костюмам-парам шелковистого льна, к белоснежным сорочкам шелкового поплина и тонкого полотна, к пестрым рубахам поло, к кашемировым пальто, к ботинкам на кожаной подметке (а к ним удобно изогнутые костяные рожки), к сафьяновым вышитым туфлям, к запонкам и галстучным булавкам, к галстукам ручной работы, к тяжелым браслетам швейцарских часов, к перстням с печатками, к тростям с резными и инкрустированными набалдашниками, ко всему, чего только может пожелать в жизни мужчина.
Женское отделение, понятное дело, ничего не выставляло напоказ: тонированные стекла лишь отражали улицу. Но там, в их таинственной темноте, как в пещере Али-бабы, таятся куда более любопытные сокровища. А все же в такую погоду Зейнаб не так, как обыкновенно, спешит им навстречу. Собравшись к выходу в сопровождении отягощенных свертками приказчиков, надо уже будет звонить по сотовому телефону кади Малику. А там веселое утро глядишь и осталось за стеклами мерседеса. Стекла и в автомобиле, ясное дело, тонированные, смотри, сколько хочешь, хоть все глаза прогляди, никто не повернет в ответ лица. Ладно, еще минут пятнадцать можно и погулять, в крайнем случае она пропустит пару моделей на показе.
Как хорошо! Сегодня не раздражают даже нищие, привычно поскуливающие над своими плошками для подаяния. Не раздражают даже пронзительный визг и громкие крики играющих детей. Мягкая пита разевает белую пасть в проворных руках продавца, готовая наполниться острой и горячей своей начинкой, а через мгновение перекочевать в руки покупателей. Лоснится рассыпчатый кус-кус, прыгающий из котла по бумажным кулечкам. Мухи жадно кружат над пахлавой и рахат-лукумом, посетители уличных кафе неторопливо запивают пылающий черный напиток водой со льдом. Как же хороши весной Елисейские Поля!
А народ что-то спешит к Триумфальной Арке. Что бы там могло случиться любопытного?
Чуть не сбив с ног какую-то толстуху, Эжен-Оливье резко остановился под неоновой вязью вывесок универсального магазина. Плохо, очень плохо! Раньше на лишних полчаса, чем надо здесь быть даже с самым большим запасом. Само по себе это полбеды, можно просто прогуляться до Триумфальной Арки, благо туда подтягиваются зеваки. Скверно другое – он плохо рассчитал время. Тот, кто пришел раньше, может и опоздать. Севазмиу всегда и везде появляется минута в минуту.
Когда-то, рассказывают, к Триумфальной Арке можно было подойти только по подземному переходу, ну да тогда и автомобилей в Париже было куда больше. Сколько помнил себя Эжен-Оливье, площадь вокруг Триумфальной Арки была пешеходным местом для народных гуляний. Перестраивать здесь что-то начали, что ли? По окружности близ Арки на равном расстоянии друг от друга выстроилось около десятка железных контейнеров, наподобие тех, что используют для мусора. Контейнер справа оказался с верхом наполнен камнями, а над таким же слева как раз опорожнял кузов небольшой грузовичок.
И еще один автомобиль не спеша ехал по пешеходной площади, но не рабочий, а полицейский, зеленого цвета, с отделенным от кабины коробом для перевозки арестованных. Эжен-Оливье насторожился было – и тут же невидимый учетчик, что всегда жил где-то внутри, подметил, что он не прав: никакая странность сейчас не должна его занимать. Вокруг хоть трава не расти, его дело – выполнять приказ. Он не любопытствует вовсе, а только притворяется любопытствующим, чтобы сгладить свое слишком раннее появление.
Эжен-Оливье догнал катящийся с черепашьей скоростью через толпу автомобиль, с демонстративным вниманием уставился на зарешеченную заднюю дверцу. За решеткой находился человек. Зеленый пикап притормозил. Зачем этого беднягу сюда привезли? Тут же нету ни тюрьмы, ни суда.
Только сейчас бросились в глаза свежие афиши, расклеенные по стенам Арки и на круглых тумбах для объявлений. Ох, как неохота разбираться в противных червяках их букв! Да и не надо, вот тот араб, устроившийся на скамейке, как раз развернул еще одну афишу и явно собирается читать ее вслух кучке обступивших мальчишек и женщин. Прикинемся и мы неграмотными, подумал Эжен-Оливье, пробираясь в толпе.
– "Нарушал юридические обязательства, которые сам же подписывал при допущении к работе", – улыбаясь, читал араб.
– Это как понимать, господин Хусейн? – переспросила рослая женщина в голубой парандже. – Мудрено сказано!
– Гяур обещал, тетушка Марьям, что весь выращенный на его земле виноград будет доставляться в цех для заготовки сухофруктов, – снисходительно пояснил читавший. – А сам вел фальшивый учет. На тлю там списывал, на заморозки. Ну, утаивал часть винограда. Сама понимаешь, для чего.
– Неужто вино делал?! Ах, собака! – тетка всплеснула руками.
– Собака!
– Неверная собака!
– Теперь ему покажут вино!! Собака! – галдели подростки.
Полицейские выводили между тем арестанта. Это оказался старик, впрочем, еще молодой старик, полный сил, судя по походке и свежему загорелому лицу, худой, но жилистый, с железными мышцами, угадывавшимися под застиранной фланелью рубашки. Мешковатый джинсовый комбинезон его был потерт до белизны, а серая бейсболка выгорела на солнце так, что рекламу каких-то давно запрещенных спортивных состязаний уже весьма трудно было разглядеть. Крестьянин, понятно сразу, даже если б и не знать, что виноградарь. Куда его, однако, ведут, к какому-то дурацкому бетонному столбу, водруженному под сводом Арки. Еще недавно его тут не было.
– Кямран, эй, Кямран, сейчас начнется! – Подросток в пестрой гавайской рубашке, явно подкуренный, зачем-то кинулся к железному ящику и принялся загребать руками камни, один, два, несколько камней величиной с хорошее яблоко. Может, вправду решил, что это яблоки? Вон какие глаза белые.
Подросток, придерживая камни левой рукой у груди, правой продолжал хватать их. Неудачно нагнулся, камень упал на ногу. Вместо того чтобы выругаться от боли, парень, словно прислушавшись к чему-то, тихо улыбнулся. Ну и успел же ширнуться с утра.
– Да пусти уж, набрал! – Тетка в голубом, обойдя подростка, присборила складки своей паранджи на манер передника и тоже принялась собирать камни.
За нею уже торопились набить карманы штанов еще два мальчишки, помладше, толстяк, сжавший сигару одними зубами, чтобы освободить руки, совсем маленькая девочка с открытым лицом.
Ну не могли же они обкуриться все разом?
Эжен-Оливье лет с двенадцати считал себя солдатом, да, строго говоря, и был им. Именно поэтому он не побоялся честно понять то, что из гонора задрапировал бы более пристойными словами мирный обыватель: ему стало страшно.
Разгадка скакала мячом, не желающим попадать в сетку. Она была до того понятна, до того проста, что он видел ее, но все не успевал разглядеть. Успокойся, слабак! Надо взять себя в руки и немедленно понять, что происходит. Он же просто не хочет понимать. Так нельзя.
Зейнаб колебалась. Ей тоже хотелось набрать камней, ладони она, допустим, может протереть влажной ароматической салфеткой, какие всегда носит при себе, но вот что станется с маникюром? Жалко ведь, только вчера делала, и такой удачный лак! Могли бы, между прочим, предоставлять за плату что-нибудь более удобное для почтенной публики. Да хоть те же камни в чистый целлофан заворачивать. Муж прав, клянчат увеличения социалки, жалуются на отсутствие заработков, а когда надо только вовремя подсуетиться, чтоб заработать, думают только о своем развлечении. Почему она либо должна ограничивать себя, либо уподобляться вон той беднячке в латаной-перелатаной сизой парандже?
Но беднячка, которой, строго-то говоря, и делать нечего в фешенебельном районе, так резво запасалась камнями, что Зейнаб не выдержала. Пропадай он, маникюр, в конце-концов в универсальном магазине можно его кое-как подправить в дамской комнате, а завтра она вызовет на дом свою мастерицу.
Полицейские уже защелкивали особые наручники, чтобы приковать старика к столбу. Эжен-Оливье, конечно, уже понял все, понял прежде, чем заставил себя вновь прислушаться к пересудам толпы. Совсем спокойный, мало, что ли, он успел повидать за восемнадцать лет, он стоял шагах в тридцати от приговоренного, когда вдруг случилось еще кое-что странное.
Вырвав с силой у полицейского руку, уже было притянутую назад, крестьянин (бейсболка слетела с его головы, и волосы, наполовину седые, наполовину русые, ворошил легкий ветерок) вскинул вдруг подбородок, словно с достоинством кивнул самому себе, поднес окольцованную сталью руку ко лбу, медленно коснулся лба концами пальцев, медленно повел ладонь вниз, к солнечному сплетению, от него – к левому плечу, от левого плеча к правому.
Старик перекрестился!
Это словно послужило сигналом. Полицейские еле успели приковать крестьянина к столбу, прочь они отбегали с довольно испуганными физиономиями.
– Бисмилла-а-а!!!
Несколько камней просвистело мимо, затем один ударил в щеку, чиркнул по щеке, как спичка о коробок, высекая кровь. Дальше ничего уже нельзя было разобрать, люди вопили, визжали, смеялись, камни летели тучей, сшибались, падали, градом молотили по асфальту.
– Иншалла-а-а!
– Смерть кафиру!
– Смерть псу!
– Смерть виноделу!