Впрочем, похожи два мира друг на друга во всем или только в наиболее существенном - вопрос особый. Гамов, насколько я понимаю, считает, что отдельные детали и ситуации повторяются, копируются, как отпечатки с одного негатива.
Вот к чему пришли мы в этот вечер, когда зеленый океан воздуха за окном растворил, казалось, границы пространства, прошлого и настоящего, в одном дуновении соединил запахи жизни, ушедшее тепло солнца и мерцанье звезд.
Странная, конечно, мысль: заставить путешествовать с одного полюса времени на другой пылинки, хранящие отсветы серебряных дождей, семикрылых радуг, отзвуки земных ураганов, голоса людей, всего сущего. Один раз в столетие или еще реже пылинки соединяются в мозаику - приходит вторая память, вестник бесконечного прошлого. Возникает Нечто… Предчувствие? Предвидение?
Как она рождается, вторая память? Это может напоминать и варку стекла, и белоснежные россыпи в садах, где в цветках зачинаются плоды, терпкие ягоды черемух, и появление цыпленка из скорлупы - похоже это на первый вдох и рост всего живого, вечный образец, повторяющий суть кузнечного горна и ржаного снопа. Так зернышки хромосом дают форму траве и листьям, а невидимые молекулы - цвет пламени.
…Гамов остается ночевать, потому что метро уже не работает, а живет он в другом конце Москвы. Мы не закрываем окна, в комнату приходят волны летнего воздуха. Так поздно, что квадратные огни в соседних домах давно выстроились, как марки на конвертах, - это окна подъездов. В полутьме я долго вижу огонек его сигареты.
А утром я провожаю Гамова к метро и на минуту задерживаюсь у входа, вглядываясь в лица прохожих - студентов, рабочих, молодых и стариков. Такие простые, знакомые лица, мне кажется, по ним можно читать мысли. И это они, их отцы и братья выстояли под Москвой. Это они задержали группу армий "Центр", дав возможность отмобилизоваться и подойти к Москве трем нашим армиям. Сотни тысяч ополченцев встали на дорогах Подмосковья. Их дивизии не были смяты и уничтожены.
Трудно утверждать, что в минуту крайней опасности, у грани возможного человек становится обладателем каких-то принципиально новых качеств, но что-то такое есть, я уверен.
"Помнишь его?" - спросил как-то Гамов. Он говорил о Велихове, не называя его имени. Такие вопросы возвращают нас к дорогам прошлого, выстланным воспоминаниями. Мог ли я забыть?..
Неповторимое дыхание близкой весны, последние слова солдат, видение смерти удержать в памяти навсегда? Через миллиарды лет открыть непотерянные зерна жизни, священным трепетом наполняющие часы ожидания, минуты тревог?
Все чаще думаю я о действительных причинах случившегося. Гипотезе Гамова трудно что-либо противопоставить: вместо опровержений приходят новые доказательства. Вот уж снова бегут назад годы, дорога памяти ведет в прошлое, где я вижу каждое дерево, вижу свой дом сожженный, слышу знакомую песню.
Мне не забыть той песни - мы пронесли ее к берегу реки, откуда шла прямая дорога на мост. Земля наша дальняя, земля партизанская скрылась за холмом.
Много раз приходили мы к мосту. Стекали сосульки с его нагретых солнцем боков, ветры играли в фермах, звенело и дрожало железо поездов, низвергая вниз водопады звуков, точно эхо горных потоков. Мы бродили вокруг, как голодные волки, но ничего не могли поделать с каменными опорами, прочными, как сама земля, с рельсами, твердыми, как кусок замерзшего хлеба. Это был наш мост, и мы хотели его теперь уничтожить - даже ценой жизни.
Мы вышли из лагеря вечером, когда русские старухи баюкали в деревнях детей. И знали; свободна заснеженная дорога и просторна, пока перед самым мостом ее не перегородят дула немецких пулеметов. А в деревне за насыпью стояла рота немецких автоматчиков, готовая отстаивать наш мост. В одну ночь мы как птицы пронеслись над спящей землей. Но труден был бросок: тягучее время то сжималось в мимолетные сны-мечты о теплых днях с рассыпавшейся на ветвях зарей, то являлось нескончаемыми метами стволов и кустов в бескрайней, казалось, пустыне.
У берега реки, у крутых глинистых берегов мы остановились, поджидая разведчиков. Кузнечик держался рядом с Велиховым.
- Видишь, как красивы и чисты этот лес и полотенце реки, разделившее его пополам? - спросил Велихов.
- Да, они красивы, - ответил Кузнечик.
- А вся земля с просторными полями, серыми домами и большим небом над ней - разве она не прекрасна? - опять спросил Велихов.
- Ничего не знаю прекраснее, - звонко ответил Кузнечик.
Подошли разведчики, Камальдинов доложил Велихову, что путь к мосту свободен, а на станции стоит воинский эшелон с техникой, и они вполголоса продолжили разговор. Я знал, о чем шла речь. Наших мин в деревянных ящиках не хватило бы для состава. Вот почему мы, тридцать человек из отряда, повернули на станцию, а остальные вместе с Велиховым продолжали двигаться к мосту. Вставал малиновый рассвет.
Пятеро наших в немецкой форме бесшумно сняли охрану поезда. Я стал машинистом. Когда-то отец брал меня с собой на паровоз, и пляшущие стрелки, рельсы, бегущие навстречу вместе с ветром, были памятны мне, близки. Легка и крылата была лопата, надежна плоть металла, послушно задышавшая огнем. Дошел до нас гул долгожданного взрыва: мост был искорежен, низвергнут.
- Не медли, машинист. - Камальдинов махнул рукой.
Сдвинулась земля. Застучали колеса. Сложились слова: "Беги, дорога; лейся, река ветра; звени, звени, паровозная песня!" Весело и быстро бежал старый паровоз в последний путь. Я не спрыгнул с подножки, чтобы спастись: снова пришло то самое чувство, и я знал - знал, что происходило на мосту.
Скоро в снежном поле тусклыми искрами замелькали выстрелы. Впереди, у взорванного моста - на насыпи, на рельсах, - лежали Велихов, Кузнечик, Хижняк, Гамов, Ольмин - все, кто остался прикрывать отход основных сил и раненых. В перестрелку успели вмешаться немецкие автоматчики, и теперь у насыпи решалась судьба отряда.
Я спрыгнул. Снег обжег лицо, и насыпь несколько раз перевернула меня, прежде чем опустить в сугроб. Растущий грохот. Состав рассыпался, вагоны катились вниз, в черные разводы реки. Лед, лопнувший после падения моста, взорвался тысячью осколков, подброшенных вверх гигантским фонтаном.
Я поднялся и побежал. Я хотел успеть, но опоздал. Кузнечик еще продолжал глубоко вдыхать воздух, точно хотел им напиться - все медленней, медленней, неслышнее. На лице его застывало удивление, как будто он собирался сказать: "Ух ты!"
Не было ненависти в простом лице Велихова - лишь предельная собранность, внимание. Он приподнялся. Старенькая шапка его сдвинулась на затылок, на виски упали русые волосы, а на лбу странно подрагивала складка (сейчас он, наверное, мог бы показаться мальчиком: ему не было и двадцати шести - учителю из Новгорода, ставшему бойцом, лучшим из всех, кого я знал).
Раскрылось небо. Багряные лучи восхода ударили нам в глаза. Солнце слепило, стрелять было трудно, за насыпью поднимались серые шинели. Предчувствуя, что произойдет, я не мог вмешаться в ход событий. Две пули прилипли к его груди, оставив на телогрейке красные пятна. Но там, впереди, где строчил автомат, не знали еще, что у него есть право на священный выстрел. Может быть, потому он и привстал, чтобы лучше увидеть тех, кто стрелял в Кузнечика. Целое мгновение рука его была тверда, а глаза по-прежнему внимательны.
Он успел ответить. За рельсами умолк автомат. Там снова залегли.
Глаза мои были непослушны, и влажные лучи заслоняли расплывшееся солнце своим нежданным светом. Но лишь только прозвучал священный выстрел, я поднял тяжелую винтовку.
…На скате насыпи, где упали его руки в снег, выросли весной семь подснежников. А в деревнях у дороги темная сила растеклась, и земля три года рожь людскую не родила.
РЕКА МНЕ СКАЗАЛА…
Вот и река. С матово-зеленого закатного неба в ее темное зеркало уже упала первая звезда. Я сразу узнаю заводь, где мы купались в июне, где сейчас пахнет мятой, а тростник дремлет от безветрия. В нескольких сотнях метров от воды - минные поля, блиндажи, пулеметы, окопы. И на чужом и на нашем берегу. Фронт недвижен, он застыл. Граница проходит здесь, по Ловати, и не первый уж месяц. Пока я был в госпитале, ничто не изменилось. За моей спиной, в реденьком, полупрозрачном леске скорее угадывается, чем слышится негромкая песня. Там мои товарищи. Только Наденьки нет: она теперь в отдельном стрелковом батальоне, который держит оборону километрах в двадцати к северу от нас.
С ней успел я узнать, как тепло воздуха в часы звезд пряталось в древесные стволы. И почему ни зорями чистыми, ни светлыми ясными днями не куковала кукушка (в июне она "ячменным колоском подавилась"), и что говорили сердцу ландыши, васильки, цветы ржи. Дважды опускались и сходили росы над желто-синими берегами Ловати-реки, дважды гладь ее расплескалась под нашими ладонями голубыми брызгами звезд. Дважды на плечи к нам слетало золотистое утро. Не было третьего утра, третьей ночи, видно, много уж и так дано было тишины и покоя под дулами немецких пулеметов.
Далекий июнь. Две ночи. Память не сольет их воедино.
…Я вхожу в воду бесшумно и быстро. Наденька уже в реке: темное крыло волос прикрыло ее плечи, зыбкая волна блеснула под щекой. Мы ныряем с открытыми глазами, и звезды дрожат, как над костром; пряди их лучей не так-то просто собрать в прямые пучки. Нет в помине кузнечиков, кликавших свет в легкой мерцающей полутьме надводного мира. На дне звенит песок (интересно, слышно ли в воде стрельбу?).
Ласков, упруг серебряный ток чистых струй от наших рук. Кто вынырнет последним? Лунно-белая струя сбегает с моих плеч. Наденьке я проигрываю целую минуту. Не так уж много, казалось бы, но если учесть, что среди моих сверстников во всем Осташкове не было равных мне в этом виде состязаний…