Как часто за последние двадцать лет сэру Джозефу приходилось слышать эти тягостные слова, произносимые с самыми различными интонациями в самом широком спектре настроений, но всегда, при всех обстоятельствах предварявшие не то чтобы скуку, но, во всяком случае, некоторое умаление занятности и теплоты их собеседований. Ибо лишь на этих материнских конференциях Синтия Сил оставляла желать лучшего как друг, лишь на них, вместо того чтобы давать, она как бы требовала умеренной мзды за богатый дар своей дружбы.
Обладай сэр Джозеф соответствующим складом ума, он мог бы начертить график частоты и интенсивности подобного рода бесед. Начиная с детской комнаты, кривая неуклонно шла вверх через все школьные годы вплоть до университета – это было время, когда сэра Джозефа призывали восторгаться каждой новой фазой скороспелого развития Безила. В те годы он принимал Безила по номиналу и считал его исключительно одаренным, красивым молодым человеком, которого могут испортить. Затем, к концу второго года пребывания Безила в Бейлиол-колледже, последовал ряд мелких сейсмических потрясений – это было время, когда Синтия Сил поочередно впадала то в безмолвное замешательство, то в многоречивое расстройство; затем первая катастрофа, и тотчас же вслед за ней смерть Кристофера. С тех пор кривая то ныряла, то головокружительно шла вверх, соответственно тому, возносила ли молва бесчинства Безила на свой гребень или низвергала их в свои хляби, однако с течением лет в среднем уровне этой кривой наблюдался отрадный спад; в последний раз сэр Джозеф слышал о Безиле по меньшей мере полгода назад.
– А!.. – сказал он, пытаясь угадать по тону хозяйки, что от него требуется – рассудительность, сочувствие или готовность к поздравлениям. – Так что же Безил?
– В прошлом вы так часто мне помогали.
– Старался как мог, – сказал сэр Джозеф, мгновенно вспомнив длинный ряд своих провалившихся попыток что-нибудь сделать для Безила. – В мальчике масса добрых задатков.
– С нынешнего утра я намного спокойнее за него, Джо. Последнее время я порой начинала сомневаться, удастся ли нам вообще найти для него то, что нужно. Он столько всего перепробовал и всегда был не на своем месте. Так вот, война, мне кажется, снимет с нас эту ответственность. В военное время для всякого найдется место – для всякого человека. Безила всегда подводила его индивидуальность. Вы часто говорили мне это, Джо. Ну, а в военное время индивидуальность не в счет. В военное время мы все просто люди, не так ли?
– Да, – с сомнением произнес сэр Джозеф. – Да. В Безиле всегда было сильно, как бы это сказать? Индивидуальное начало, вот. Сейчас ему тридцать пять или тридцать шесть? Не совсем тот возраст, как бы это сказать, э-э… чтобы начинать солдатом.
– Ерунда, Джо. В прошлую войну мужчины сорока пяти v даже пятидесяти лет добровольно записывались в рядовые и умирали не менее доблестно, чем все прочие. Так вот, я хочу, чтобы вы поговорили с подполковниками из гвардейской пехоты, куда он лучше подойдет…
Синтия Сил уже не в первый раз обращалась к нему с немыслимыми ходатайствами за Безила. То, о чем она с такой легкостью просила сейчас, было для сэра Джозефа одним из самых тягостных поручений. Но он был старый, преданный друг и человек дела; больше того, подвизаясь всю свою жизнь на поприще служения обществу, он изрядно поднаторел в искусстве манкирования долгом – Разумеется, дорогая Синтия, я не могу ручаться за результаты….
III
Анджела Лин возвращалась поездом с юга Франции. В эту пору она обычно отправлялась в Венецию, однако в нынешнем году, когда международное положение нудно лезло всем на язык, она оставалась в Каннах до последнего – и даже сверх последнего – момента. Французы и итальянцы, с которыми она виделась, говорили, что войны просто не может быть; они с уверенностью утверждали это до пакта с Россией и с удвоенной уверенностью после. Англичане говорили, что война будет, но не так скоро. Одни только американцы знали, каких событий следует ожидать и когда именно. И вот теперь она с необычными неудобствами проезжала через страну, которая вступала в войну под суровыми лозунгами: "Il faut en finir" и "Nous gagnerons parce que nous sommes les plus forts".
Это было утомительное путешествие; поезд опаздывал уже на восемь часов; вагон-ресторан исчез во время ночной стоянки в Авиньоне. Анджеле приходилось делить двухместное купе со своей служанкой, и она еще считала, что ей повезло; несколько ее знакомых вообще застряли в Каннах с единственной надеждой на то, что обстановка улучшится: в данный момент французы не гарантировали получение билетов по предварительным заказам и на время военных действий словно спрятали всю свою вежливость в карман.
На столике перед Анджелой стоял стакан виши. Прихлебывая воду, она смотрела в окно на пробегающий ландшафт, каждая миля которого являла все новые признаки перемен в жизни страны; голод и бессонная ночь как бы чуть приподняли ее над реальностью, и ее ум, обычно быстрый и методичный, работал теперь в ритме поезда, который то уторапливал ход, то полз еле-еле, словно ощупью нашаривая путь от станции к станции.
Посторонний человек, пройдя мимо открытой двери купе и задавшись вопросом о ее национальности и месте в мире, легко мог бы подумать, что перед ним американка, быть может, закупщица от какого-нибудь большого магазина готового платья в Нью-Йорке, а рассеянность ее следует отнести за счет тягот доставки ее "ассортимента" в военное время. На ней был в высшей степени модный наряд, предназначенный, однако, скорее для того, чтобы уведомлять, а не привлекать: ничто из ее туалета, ничто, как можно было предположить, и из содержимого обтянутого в свиную кожу футляра для драгоценностей над ее головой не было выбрано мужчиной или для мужчины. Ее элегантность была сугубо индивидуальна; Анджела решительно не принадлежала к числу тех, кто с руками рвет новейшую безделушку в те немногие недели ажиотажа, что проходят между ее появлением на прилавке и наводнением мировых рынков дешевыми подделками под нее; ее внешность была летописью, которую, если можно так выразиться, из года в год вела в укор веяньям моды одна и та же четкая, характерная рука. Но погляди любопытствующий подольше – а он мог бы сколько угодно разглядывать ее без риска оскорбить, так глубоко ушла Анджела в раздумье, – его пытливости был бы поставлен предел, когда он дошел бы до лица избранного им объекта. Все атрибуты Анджелы: груды багажа, наваленные у нее над головой и вокруг, ее прическа, туфли и ногти, едва уловимая атмосфера духов, окружавшая ее, стакан с виши и томик Бальзака в бумажном переплете, лежащий на столике перед ней, – все это говорило о том, что (будь она американкой, какой казалась с виду) она назвала бы своей "индивидуальностью". Однако лицо ее было безгласно. Гладкое, холодное, огражденное от всего человеческого, оно было словно вырезано из яшмы. Посторонний мог бы наблюдать ее на протяжении многих миль пути – так шпион, любовник или газетный репортер могут околачиваться на панели перед запертым домом и не уловить ни отблеска, ни единого шелоха за прикрытыми ставнями – и уйти восвояси по проходу, в смятении и замешательстве, прямо пропорциональных его проницательности. А если бы ему рассказали факты, одни только факты об этой внешне бесстрастной, сухой, высокоинтеллигентной женщине без явных примет национальности, он бы заклялся впредь составлять мнение о своем ближнем. Ибо Анджела Лин была шотландкой, единственной дочерью миллионера из Глазго – жизнерадостного жулика-миллионера, взявшего жизненный разбег в уличной шайке; она была женой дилетантствующего архитектора и матерью единственного малосимпатичного здоровяка сына – по общему признанию, вылитой копии дедушки, – а страсть до такой степени губила ее жизнь, что друзья отзывались об этой купающейся в золоте избраннице счастья не иначе как с сожалительным эпитетом "бедная": бедная Анджела Лин.
Лишь в одном случайный наблюдатель попал бы в точку: внешность Анджелы не предназначалась для мужчин. Иногда спорят – и даже затевают опросы в популярных газетах – о том, станет ли женщина заниматься своим туалетом на необитаемом острове; Анджела для себя лично решила этот вопрос раз и навсегда. Вот уже семь лет она жила на необитаемом острове, и ее внешность стала для нее коньком и развлечением, занятием, всецело продиктованным самоуважением и вознаграждающим само по себе; она изучала себя в зеркалах цивилизованного мира с тем вниманием, с каким узник наблюдает проделки выдрессированной в темнице крысы. (Мужу ее вместо моды служили гроты. Их было у него шесть, купленных в разных местах Европы, одни под Неаполем, другие в Южной Германии, и с превеликими трудами, по камешку, доставленных в Гэмпшир.) Вот уже семь лет, – ей было тогда двадцать пять, а ее замужеству с денди-эстетом два года, – как "бедная" Анджела была влюблена в Безила Сила. Это была одна из тех интриг, которые завязываются беспечно в надежде на приключенье и столь же беспечно воспринимаются друзьями, как занятный скандал, а затем, будто окаменев под взглядом Горгоны, приобретают невыносимое постоянство, как если бы миру, полному капризных и эфемерных союзов, иронические богини судьбы решили дать непреходящий, устрашающий образчик естественных качеств мужчины и женщины, изначально присущей им склонности к слиянию воедино, и он действовал как наклейка "Опасно!" на коробке с химикалиями, как предостережение в виде разбитых автомобилей, которые ставят на опасных поворотах дороги, так что даже наименее склонные к порицанию натуры содрогались от этого зрелища и отшатывались со словами: "Нет, право, знаете ли, это уж у них что-то омерзительное".