Одной рукой мать удерживала извивавшегося сына, другую тянула к дочери, окаменевшей от страха. Чудище и семейство разделяло еще ярдов пятнадцать. Любая машина, какой доводилось управлять Стэнтону, успела бы затормозить. Но этот агрегат имел лишь примитивные дисковые тормоза на задних колесах. Вдобавок очумелый юнец за рулем был пьян, а мостовая – скользкой от навоза и утренней росы. Даже если б водитель сумел ударить по тормозам, колымагу с заблокированными колесами протащило бы еще десяток-другой ярдов и она подмяла бы женщину с детьми.
Мысли эти молнией пронеслись в голове Стэнтона, и он, оторвавшись от перил, стартовал со всей энергией человека, которого инстинкт и выучка держат в постоянной готовности к действию.
Сквозь прорезь бурки на него смотрели угольно-черные миндалевидные глаза молодой мамаши, полные ужаса. В конце дистанции Стэнтон раскинул руки и в затяжном нырке врезался в семейство, на полсекунды опередив машину, чиркнувшую его бампером по ступне. Вместе с семейством в объятиях его подбросило в воздух, а затем вся эта физкультурная композиция, описав почти полный круг, грохнулась на мостовую.
Чудище рявкнуло клаксоном и, попрыгивая, покатило себе дальше. Пассажиры его хохотали пуще прежнего, чрезвычайно довольные произведенным впечатлением. Пора уже старому сонному Истанбулу, как упрямо называли его аборигены, понять, что ритм жизни изменился. Если турки желают стать европейской нацией, пусть ведут себя соответственно. Для начала пусть научатся не шастать перед машинами.
Стэнтон лежал на женщине. Покрывало ее сбилось, Хью чувствовал нежную щеку, жаркое дыхание и вздымавшуюся грудь. Мальчугана зажало между матерью и спасителем, девочка растянулась рядом.
Стэнтон резво вскочил на ноги. Как-никак оттоманская империя, а женщина – явно правоверная мусульманка. Наверное, даже самый консервативный мулла счел бы данный физический контакт извинительным, но все равно этакая близость конфузна и опасна. Не хватало еще разъяренного мужа с дубиной и кривым ятаганом, какой многие турки открыто носили за поясом.
Стэнтона ждало дело, в котором главным было не наследить.
Он помог женщине подняться. Та лепетала благодарности. Наверное, благодарности. Женщина говорила на турецком, который Стэнтон распознавал, но не понимал. Однако взгляд ее из-под бурки, которой она вновь укрылась, был выразительнее всяких слов.
Вокруг уже собралась толпа, гомонившая на всевозможных наречиях. Кроме турецкого, слышались греческий, французский, арабский и какие-то другие языки. Наверняка Галатский мост был самым космополитским местом на свете. Даже Вавилон не мог бы похвастать большим многоязычием.
– Прошу прощения… э-э… мадам, – по-английски произнес Стэнтон, не вполне уверенный в правильности обращения, – но я не говорю…
– Она вас благодарит, хотя, конечно, вы и так всё поняли, – сказал голос за его спиной. Стэнтон обернулся: средних лет господин в полотняной пиджачной паре и канотье – неизменном одеянии европейского набоба. – Дескать, вы спасли жизнь ей и детям, что бесспорно. Признаюсь, я впечатлен. Вы так метнулись, словно за вами гнались судебные приставы.
Сквозь толпу протолкался человек в форме. Скорее всего, полицейский, но, возможно, какой-нибудь ополченец или даже почтальон. Турецкие чиновники обожали вычурную униформу.
Кто-то пожал Стэнтону руку.
Кто-то хлопнул по спине.
Старик-француз пожелал угостить его выпивкой. Правда, нос доброхота, напоминавший спелую сливу, говорил о том, что хозяин его скорее ищет повод опрокинуть стаканчик с утра пораньше.
Все пошло не так. Предполагалось, что Стэнтон тенью проскользнет по городу, а вместо этого он оказался в центре внимания толпы. Надо было сматываться.
Но молодая мамаша все еще что-то говорила – обхватив плачущих детей и сверкая темными глазами, вновь и вновь благодарила спасителя.
– Вы… мой… дети, – запинаясь, выговорила она по-английски.
Понятно, что она хотела сказать. Он спас ее детей, самую большую ценность на свете.
А вот своих он не спас.
Но разве это возможно? Его близкие еще даже не родились.
2
Кембриджшир, раннее утро сочельника 2024 года. Хью Стэнтон, отставной капитан британской армии и завзятый авантюрист, на мотоцикле рассекал студеную мглу.
По обледенелой дороге стелился густой туман, с изъезженного гудрона давно стерлась разметка. Хуже и опаснее условий для бешеной гонки на мощном мотоцикле не сыскать.
Что вполне устраивало Стэнтона.
Смерть – единственная жизненная перспектива, которая вызывала у него хоть какой-то интерес.
Это была бы легкая гибель. Дорога пуста, в морозной тьме не маячат встречные фары. Никакого риска, что пострадает еще кто-то. Просто в лепешку. Ничего похожего на давние армейские операции в пустыне, когда в искореженных останках взорванных "тойот" всегда оказывались мертвые женщины и дети.
Нынче цель единична и безропотна. Надо лишь начать. Чуть довернуть руль к дереву. Чуть добавить газу – и небытие.
Вот только…
Что, если ад и впрямь существует?
Стэнтон был атеистом в разумных рамках, но Кэсси была католичкой. Посему приходилось допускать, что ад все-таки существует, а раз так, самоубийство – верный путь в преисподнюю. Костер и сера не особо пугали. Вечные адовы муки могли бы отвлечь от собственного общества, которое зачастую казалось невыносимым. Геенна страшила лишь тем, что в ней, конечно, не окажется Кэсси и детей.
Ангелы не попадают в ад.
Провести вечность порознь с утраченной семьей – кошмарная перспектива. Стэнтон не мог так рисковать ни при каком раскладе. И потому, переборов тягу к избавлению, крепче ухватил руль и сосредоточился на дороге. Сквозь мглистую тьму мелькали деревья, призывно раскинувшие ветви. Точно руки возлюбленной, обещавшие покой.
Стэнтон глянул на спидометр. Скоро поворот на Кембридж. Хью знал эту дорогу. Студентом он ездил по ней сотни раз, когда в предрассветные часы возвращался из Лондона и, пристроив на баке пакет с едой, закидывал снедь в открытое забрало шлема.
Сейчас он ехал на завтрак с профессором Сэлли Маккласки, видным военным историком, былым наставником и любимым университетским преподавателем. Даже больше чем любимым. Она была одной из немногих, в ком Стэнтон чувствовал родственную душу. Крупная жизнерадостная женщина с плохо сведенными усиками и щеками в красных прожилках, она больше всего любила со стаканом в руке сидеть у камина и окунаться в славное кровавое прошлое. Для нее история была живой и трепетной, этакой захватывающей чередой героев и злодеев, роковых козней и отважных грез. В своей уютной кембриджской гостиной Сэлли устраивала еженедельные диспуты, называвшиеся "Что, если бы?". В долгие неспешные полдни она угощала студентов пивом с чипсами, предлагая обомлевшей, но восхищенной аудитории вообразить и оправдать альтернативные исторические сценарии, которые, распорядись судьба иначе, вполне могли бы стать темами ее лекций.
Стэнтон так и видел ее: в старой армейской шинели, которую носила вместо халата, Сэлли стоит возле камина, бесстыдно поворачиваясь огромной кормой то к пламени, то к студентам. Поднимает стакан. Голосом, выработанным на университетских хоккейных полях и отточенным на тренировках женских гребных команд, рявкает, объявляя тему:
– Очнитесь, сони! Что, если бы король Георг уступил требованиям американских колонистов и выделил им горстку мест в парламенте?
Начинался жаркий громогласный диспут, который всегда завершался одинаково: Маккласки отметала студенческие потуги и выносила собственный вердикт:
– Во-первых, не было бы чертовой Войны за независимость и Соединенные Штаты развивались бы по модели Канады и Австралии. Не было бы гамбургеров и тротуаров, загаженных жвачкой, и мир никогда не услышал бы о бойнях, устроенных в средних школах. Представляете? Америка, потерянная из-за дюжины мандатов в палате общин. АМЕРИКА! Главный приз на вшивой планете. Уплыл из-за жалких парламентских мест. Георг, мать его за ногу, Третий был не просто чокнутый, но законченный мудак! Чтоб его! Кому какое дело, что он землепашествовал и любил детей? Он засранец, потому что профукал Америку!
Эти долгие хмельные воскресенья были забавны. Диспут всегда перерастал в перебранку между марксистами, утверждавшими, что история – неизменяемый продукт предопределенных экономических материальных сил, и романтиками, полагавшими, что историю творят личности и посему одна желудочная колика или недоставленное любовное письмо способны все изменить.
Профессор Маккласки решительно была на стороне романтиков.
– Историю творят люди, а не балансовые отчеты! – орала она на перетрусившего диалектического материалиста. – Гении и ничтожества. Злодеи и праведники. Жозефина вышла за Бонапарта, потому что прежний любовник грозил вышвырнуть ее на улицу! Она презирала корсиканского капрала-недомерка. Чего же удивляться, что на второй день медового месяца тот свалил завоевывать Италию, надолго испоганив судьбу Европы? Если б эта шалава ублажала Бонин елдак с тем же усердием, с каким ложилась под своих бесчисленных мужиков, он бы знай себе дрючил ее, оставив в покое целый континент!
Да уж, профессор Сэлли Маккласки и впрямь умела преподать историю.
По окончании университета Стэнтон поддерживал с ней контакт, время от времени посылая весточки из разных концов света, куда забрасывала его судьба, и потому откликнулся на ее приглашение вместе встретить Рождество. После гибели Кэсси и детей он оборвал все прежние дружеские связи, однако настойчивость профессорской просьбы его заинтриговала.
Заклинаю вас приехать, – писала Сэлли. – Надо переговорить на чрезвычайно важную тему.