– Мне говорили, что нас поселят в Иркутске, товарищ, – сказал Эдуард Иванович, с удовольствием налегая на последнее слово. – Я бывал там в двадцать четвертом. Исключительно приятный город.
– Исключительно, товарищ, – с чуть заметной иронией ответил Петров. – Иркутск, Индустриальная, четырнадцать, согласно ордеру и листку прибытия.
– Вот спасибо вам.
– Да не за что. Может, пойдем пока в гостиницу, перекусим? Отдохнете с дороги.
Иркутск потряс Алексея бытовым убожеством и обилием молодых одиноких женщин. Впрочем, с первым они свыклись довольно быстро, вновь введя в свою жизнь некоторые привычки военной поры – с ведрами ходили за две улицы к колонке, пилили на дрова сырые бревна, заделывали щели в стенах отведенной им половины запущенного деревянного домика и в печке-голландке, из-за частых перебоев с электричеством держали наготове керосиновую лампу, огромной дровяной плитой пользовались нечасто – экономя дрова и время, обычно ограничивались примусом. Второе же обстоятельство поначалу обернулось для Алексея мучением.
Повсеместное преобладание женщин стало очень скоро понятно – большинство его сверстников двадцать шестого года рождения, зацепившие фронт лишь краешком, дослуживало пяти – и семилетний срок призыва уже в мирной Советской армии, мужчин постарше выкосила война. На «чулочке» – фабрике, куда его направили экспедитором (как лицо, не имеющее квалификации, но с законченным средним образованием), его окружали сплошь одни женщины, среди которых было множество интересных. И от взгляда Алексея не укрылось, что его появление явно не оставило их равнодушными – откуда-то взялись нарядные кофточки, кое у кого – помада на губах, тушь на ресницах и новые прически. Под обстрелом глазок – серых, карих, голубых – он оказывался постоянно... И все. Его мало-мальский ответный интерес наталкивался на глухую стену. Речи смолкали, улыбки исчезали либо кисли прямо на виду. И так было везде – в отделе снабжения, в бухгалтерии, в цехах, в канцелярии, в библиотеке, в доме культуры, где Алексей стал подрабатывать, играя на вечерах отдыха. Конечно, многое тут было от ханжества, которое неприятно поразило Алексея в советских женщинах, за исключением лишь самых отпетых или уже совсем простых. Но ведь были, были и поцелуи, и объятия, и слезы в рабочее время, и шепотки за спиной, круги под глазами и рассеянные блуждающие улыбки на лицах, бледных после бессонной ночи, и кучки кавалеров у ворот фабрики, и внезапные недомогания, и сплетни, сплетни – в мужском кругу, в женском, в смешанном.
Но Алексей был чужак. Хуже того, чужак – подозрительный, явившийся из мира далекого, недосягаемого, не имевшего для окружающих сколько-нибудь реальных очертаний, а потому враждебного. Никто не говорил ему это в лицо, но отношение витало в воздухе. И приходилось «идти по низам» – от разбитной сорокалетней пьяницы соседки с дряблым телом и угарным дыханием до незамужней кассирши Али с золотыми зубами, жесткой шестимесячной завивкой бесцветных волос и варикозными венами. Было, было... и тайные визиты в городскую больницу, где за приличные деньги пришлось пройти очень неприятный курс лечения, и ночное бегство в неглиже от озверевших пьяных конкурентов, и мерзкий привкус во рту, когда просыпаешься в несвежей постели рядом с храпящим телом, некрасивым и немилым, и страстные клятвы самому себе – прекратить, прекратить, прекратить... Так и сложилось, так и далее по жизни пошло: либо чистая, вечная женственность, олицетворенная в недоступной ныне Наташе и влюбленность идеальная; либо куски мерзкой, похотливой плоти. И чувства эта плоть вызывала примерно такие же, какие вызывает отхожее место – бывают сортиры почище и покрасивее, бывают совсем уже вонючие и поганые.