ЖИЗНЬ АЛЕНЫ ДО ВОЙНЫ
Мой отец был из простой русской семьи, мать – из простой татарской семьи.
Обе семьи, и отца, и матери, были бедные. Такие бедные, что часто денег на еду не хватало.
Когда деньги появлялись, меня – внучку – приглашали в гости. Бабушка Наталья жарила картошку на сале и готовила салат оливье. Бабушка Апа варила круглые беляши в кипящем масле. Я сама вылавливала половником беляши из чана. Бабка Апа что-то причитала надо мной по-татарски – я не понимала ни слова.
В школе я была сначала отличницей, потом стала троечницей. Мне как-то расхотелось учиться. Я устала слушать зверский, хищным шепотом, мат одноклассников за своей спиной и невнятное бубнение училок около грязно-зеленой классной доски с грязной и мокрой, дурно пахнущей тряпкой. А мела никогда не было, он всегда терялся, и его всегда искали.
После уроков мальчишки подстерегали девчонок за школой, на пустыре, делали подножки, нападали, наваливались, пыхтели. Девчонки отбивались, орали.
Директорша, огромная и грузная, как стельная корова, кричала в коридоре о прелестях забытого раздельного обучения. Ее никто не слушал.
Однажды в школу привезли компьютеры. Их установили в кабинете информатики. Ученики позабавились ими всего неделю: ровно через неделю, ночью, к школе подогнали две фуры, парнишку-охранника бацнули по темени чем-то тяжелым и сволокли в подвал, компьютеры вынесли, погрузили в фуры и увезли. С директоршей-коровой стало плохо, вызывали «Скорую». Завели уголовное дело. Воров не нашли.
Директорша наняла двух новых охранников, дюжих толстых мужиков, и купила им газовые пистолеты.
Я однажды к одному охраннику подошла. Потрогала пистолет пальцем. «Скажите, а он… и правда убить может?» Дядька захохотал и весь заколыхался. «У-ха-ха-ха! Ну, не насмерть повалит… может, подранит… а оглушит капитально, это да! Хочешь стакан сбить?»
Он повел меня в пустой класс на первом этаже. «А как же вы пост-то бросили?» – пробормотала я смущенно. «А, хер с ним! День, народу много, никто не посягнет! Если только Бармалей… у-у-у-у…» Мы вошли в класс, дядька взял из шкафа пустой стакан, поставил на тумбочку, отошел, прицелился. Раздался хлопок. Стакан стоял как стоял. Я засмеялась громко. Дядька тоже натужно заржал, сунул пистолет мне в руки. Я видела – ему было стыдно, что он не попал.
Я подняла пистолет. И сразу нажала там на что-то.
Бахнуло, хлопнуло гулко. Стакан разлетелся вдребезги.
«Мать твою, – сказал охранник злобно-восторженно, – как это ты так, а…»
Лапнул меня за плечи, за грудь. Стал к стенке притискивать.
А у меня в руках пистолет этот был. Я как размахнусь – и пистолетом этим ему прямо в рожу зазвездила. Под глаз. Он как заорет! Выпустил меня.
Я со страху бросила пистолет на пол. Он отлетел в угол.
«Уродка…» – просвистел охранник. Его глаз быстро заплывал темным, лиловым. Я пулей вылетела из класса. Мне навстречу шла наша училка по физике, Анна Павлиновна. «Ты чего такая красная вся, Лесина?» – спросила меня Павлиновна подозрительно. Я потупилась, волосы пригладила. «Это я… из спортзала», – соврала. «А-а», – сказала Павлиновна, но я видела, что она не поверила.
Я еле окончила школу и из-под палки, под нажимом родителей, поступила в ПТУ. Там были грязные стены и красивые чугунные перила, и лестницы тоже чугунные. Когда я приходила туда на занятия, я поднималась по лестнице и украдкой гладила перила: они казались мне живыми существами, длинными черными чугунными крокодилами, они сторожили старый мрачный дом.
Снаружи училище было краснокирпичным, как кремлевские башни или солдатские казармы. Педагоги курили, орали на нас, учеников, в обеденный перерыв торопливо ели, доставая из замасленных газеток пирожки с капустой, из баночек – салаты и творог: в училище не было ни буфета, ни столовой, а в ближайших кафешках продавали дорогущие тухлые шницели, кремовые пирожные, засиженные мухами, и жидкий кофе втридорога.
Я выучилась на фотохудожника. Диплом я защитила семью фотографиями. Мой дипломный цикл снимков назывался «Дети – наше будущее». Я ходила по городу с отцовым старым «Зенитом» и фотографировала улыбчивые рожицы разных детей. Дети с удовольствием позировали мне, если я их подговаривала сняться. Каких-то детей, конечно, снимала украдкой – они не видели меня, как я приседаю, целюсь, их щелкаю. Я сниму личико очередного ребенка, пленка закончится, я проявлю пленку в магазине – и смотрю, где я хорошо сняла, а где плохо.
И опять собираюсь и иду на улицу.
Как на рыбалку. Как на охоту.И вот однажды, когда я моталась по городу и детей своих щелкала для диплома – что-то со мной такое произошло.
Это я уже потом поняла, что.
А тогда – ни черта не поняла.
Навожу объектив – снимаю. Навожу – снимаю. Навожу…
Вот отличная мордаха, подумала – и выхватила из толпы глазами румяное личико. Пацан лет пяти-шести. «Медведя лет пяти-шести учили, как себя вести…» – ни к селу ни к городу вспомнила я детские стишки, наводя объектив, устанавливая выдержку.
Пацан стоял около парапета набережной и сосредоточенно, деревянной палочкой, ел мороженое. Розовое мороженое. В вафельном рожке.
Снизу рожок протек, и растаявшее мороженое капало дитенку на рубашку, белые капли ползли по животу, плюхались на башмачки. Он ел. На румяном, как персик, личике было написано неизъяснимое удовольствие.
Я навела объектив. Выдержка была что надо.
Прицелилась……и выстрелила.
Я выстрелила, и я попала сразу. Ребенок раскинул ручки в стороны, будто пытался уцепиться за воздух. Будто хотел ухватиться за то, что исчезало, таяло с каждой секундой, как это розовое мороженое. Очень сладкое. Очень дорогое. Единственное.
Ребенок стал падать, и я увидела, как рот его раззявился в крике, но крика я не услышала. Я вообще ничего не слышала – оглохла. Уши будто мороженым залепило. По груди, по животу падающего мальчика ползло яркое, красное, темно-красное. Мороженое внезапно стало густо-вишневым. И горьким. Очень горьким. Соленым.
Я закусила губу. По подбородку поползло теплое, тоже соленое.
Мальчик уже упал на землю. Он все раскрывал рот в беззвучном крике. Дергал ручками. Сучил ножонками на асфальте. Нет, это был не асфальт, а странные белые, острые камни, выветренные, дикие. Как кости.
Я попала, я попала, шептала я себе тоже беззвучно. Я подстрелила его метко, наповал. Как птицу. Как дичь. Мальчика. Ребенка. Чьего-то сына. Чужую жизнь. Я отняла то, что не мной было рождено. Стояла, наблюдая дело рук своих. И вся покрывалась липким, как мороженое, холодным потом. Кошмар. Это кошмар. Он сейчас кончится. Сейчас. Сейчас. Надо только отбросить прочь винтовку. И больше не смотреть в прицел. Ну же. Ну!
И я с силой швырнула винтовку, тяжелую черную «моську», вбок.
И сама упала около нее.
И все кончилось. Все. Навсегда.– Тетя, тетя, вставайте! Вставайте!
Я разлепила глаза. Глаза тоже залепили мороженым.
– Тетя, тетечка!
Пацан тянул меня за руку, чтобы я встала с тротуара. Его лапка была вся липкая от мороженого.
– Вы аппарат уронили!
Я, сидя на асфальте, оглянулась. Рядом лежал «Зенит». Я протянула занемевшую руку и подтащила аппарат к себе за ремешок.
– Спасибо, мальчик, – сказала я пацаненку слабым, как паутина, голосом, – я это… Я не нарочно. Я нечаянно. Больше не буду.
И улыбнулась ему изо всех сил, как могла, хотя губы мои прыгали.
И он улыбнулся мне в ответ, – передних двух зубиков, резцов, у него не было, – и вытер сладкие ладони о штаны.Хорошие фотографии отобрала, напечатала, рамочки деревянные купила, в рамочки одела, педагогу принесла. Он очки на лоб вздел, долго глядел, потом тяжело вздохнул. «Ну что же, защищайся. Ничего тут не скажешь. Хорошие у тебя детишки».
ХОРОШИЕ У ТЕБЯ ДЕТИШКИ.
Я на всю жизнь запомнила эту фразу.
ХОРОШИЕ У ТЕБЯ ДЕТИШКИ. ХОРОШИЕ У ТЕБЯ ДЕТИШКИ.
За диплом мне поставили пять и присвоили квалификацию – художник-фотограф четвертой категории. Высшей, значит.
Мой педагог скромный был, за девчонками не ухаживал, хотя молодой был и симпатичный, и за мной тоже не бегал, да и я дурнушка была, по крайней мере так все всегда считали, и я сама так считала. Но он очень добрый был. Хорошо ко мне относился. Ласково. Он меня работать и пристроил. Фотографом в глянцевый журнал.
Работы в журнале было много, сними то, сними это, отдыхать особенно было некогда. Но отдыхать хотелось. И веселиться хотелось – я же молодая была.
А в редакции все были какие-то важные, дородные, надменные… и невеселые. Уже отвеселились свое. У них там даже праздники без шампанского отмечали, только тортик покупали к чаю. Говорили: у главного денег нет. А в складчину всем жалко денег было, зарплаты выдавали маленькие, и их все время задерживали. Зато журнал выходил лаковый, лощеный, дорогой, цветной, яркий, как конфетка. И такой же обманный: развернешь, пролистнешь, ам – и сжевал, а голодным остался, есть-то нечего, один радужный воздух.