Я не хочу быть личностью! - Ал Коперник

Шрифт
Фон

Болела голова.

Как перестать быть личностью? Есть несколько способов.

Можно заставить себя перестать думать. Ну, то есть — совсем. Наверное, в этом могут помочь всевозможные наркотические вещества, газеты, телевиденье… Но в любом случае — это означает некое активное действие. Одно. Сам по себе приказ; а все остальное — подготовка «подчиненного» к непрекословному его исполнению. Ох, и тяжело же это должно быть.

Можно стать частью системы. Вроде бы то же самое — да не совсем. Приказ — это действие. То есть человек должен быть активен для выполнения его. А чтобы стать частью системы — надо прекратить свое собственное движение, отдаться течению. Полностью. Ах, сладостная радость безволия!

Можно сойти с ума. Но, наверное, чтобы захотеть перестать быть личностью — уже надо быть сколько-то сумасшедшим. Хотя, вероятно, я ошибаюсь в этом. Я много в чем ошибаюсь, я же не государственный ум. Да к тому же к ошибкам склонен даже он, при всем своем величии и многогранности своей мудрости. Сумасшествие — хороший выход. Удобный.

Можно убить себя. Покончить с собой. Тут уж способов и возможностей тьма. Смерть неизбежна, так что оттягивать ее — смысла особого нет; почему бы при желании перестать быть личностью не сделать этого сразу?

Да. А можно просто перестать быть личностью.

Вот этого я и хотел. С самого утра я нашел в газете «Последний шанс» телефон нужного мне специалиста. Любой телефон можно найти где угодно, даже на использованной туалетной бумаге, если знаешь, чей телефон тебе нужен. Мне больше всего нравилось искать телефоны в газетах. Продираясь сквозь тонны анекдотов и непроверенных новостей, я с трудом набредал на нужную страницу и говорил ей: «здравствуй, страница». А она отвечала мне: «здравствуй». Вот так мы дружили с газетами.

Я набрал на телефоне с севшей батарейкой (кстати, куда она все время садится?) цифры и мне предложили:

— Говорите.

— Я хочу перестать быть личностью, — сообщил я.

— Ох, ну еще один, — сморщился телефон. — Переставайте же.

— Вы мне назначите? — спросил я в упор, как расстрельная бригада с винтовками.

— Вечером, в полдевятого, прошу не опаздывать и не приходить раньше времени, адрес в объявлении, — подгоняемый приближающимися гудками, отчеканил голос. Гудков я дожидаться не стал, хотя они уже маячили в поле зрения, и трубка, влекомая невидимым кабелем беспроводной связи, исчезла где-то в недрах кухни.

Я стал готовиться к встрече с экзекутором личности. Почему-то мне казалось, что он будет седым, как снег, и при этом не старше меня. Я вдел в левое ухо серьгу и поблестел на себя в зеркало. Зеркало ухмыльнулось, но промолчало, и только двойник в его недрах почесал нос, как бы оправдываясь передо мной за свою безвольность. Двойник не был личностью. Он вообще не был никем, кроме меня. Хотя я-то был личностью, в отличие от него. Он был чем-то похож на одну мою знакомую. Фактически, я тоже был похож на мою знакомую. Не внешне, а свойствами.

У нее была мертвая хватка и она была хватка на мертвое. Проще простого: всевозможные мертвые языки — ну, там, латынь, древний иврит — она ловила на лету, а с родным языком у нее всегда были проблемы. Правда, поймав мертвый язык, она его тут же отпускала — чисто из жалости. И смотрела, как он испуганно вспархивал и уносился прочь, потрясающий воображение своей мертвостью. Вот такая она была. Но похожи мы были не этим. Или, точнее — они похожи были. Она и мой двойник.

Я сказал зеркалу:

— Я уже не вернусь. А вернусь не я. Прощай, зеркало.

Зеркало пошевелило губами в ответ — но осталось безмолвно. Я отвернулся от него, чтобы хоть немного увидеть себя натурального, не отягощенного взглядом со стороны. Даже своим собственным. Так я всегда оказывался искренней, добрей, выше — ростом и всяческих похвал. И просто выше. Но этого никто никогда не видел, а если кто-то и видел — вряд ли сумел поверить глазу.

Весь день еда не имела вкуса, вода не освежала, чтение было неинтересным, сон не приносил отдыха, уборка не убивала времени, голова болела…

Немного надув себя одеждой и промочив волосы расческой, я проник за входную дверь. Лестница была пуста, но я знал, что это состояние временно — вскоре на ней оказался я. Я спускался по лестнице, от площадки к площадке, и ощущал всем телом постоянную потерю потенциальной энергии. Как будто она оставалась в воздухе легким, слегка мерцающим ароматом безнадежности, чтобы впитаться в того неудачника, который соблаговолит подняться по тем же ступеням первым после меня. Он будет идти вверх — и ощущать, как энергия впитывается в него, сдавливает его грудь и заливает глаза, спирает дыхание. Ему будет тяжело идти, но он будет продолжать движение с неистовостью лемминга, точно зная, что цель его не оправдывает средства, что жизнь его не оправдывает смысла, а общественное мнение никогда не оправдает его скорого суицида.

Он взойдет на свой этаж, вынет из внутреннего кармана пиджака плоскую бутылку водки, а из нагрудного — стандарт циклодола. Проглотив весь стандарт сразу, он вольет водяной огонь себе в рот, и тот легко пройдет через пищевод, устремляя таблетки в желудок. Он улетит в другой мир и никогда из него не вернется — и он об этом уже знает, он даже знает, какой конкретно подоконник и какой конкретно карниз прыгнут на него, отбрасывая лестничный пролет с пути плечами. Он, он… А вот и он, спускается. Хотя, нет, это я, я ошибся.

Подъездная дверь затрещала пружиной и выпустила меня. Хлопнула за спиной. Дом изгибался, как ятаган, как бы норовя рубить пополам хрупких человечков. Таких, как я или ты. Тебе ли не понять?

Человечков было много. Они несли плакаты с непонятными иероглифическими каракулями, все замкнутые в черных цветах, даже в черных очках. Я присоединился к ним.

— Вы что, китайцы? — спросил я у кого-то, намереваясь выведать смысл плакатов.

— Не-а, не китайцы, — ответил кто-то из толпы.

— А кто же вы? — решил узнать я подробности.

Кто-то по-японски прищурился. Он уже давно шел рядом со мной, но взгляд на меня кинул впервые.

— А на кого мы похожи? — спросил он.

— На негров, — честно ответил я.

— Вот то-то же! — воскликнул кто-то, видя, что я наконец-то понял. Но глаза его обманывали — я не понял.

— Что то-то? — решил я все-таки узнать суть.

— Да вот именно то! Все это лишь потому, что мы — русские!

А, понял я. Русские. Действительно. А я как-то не заметил, что тоже весь черный и иду в очках. Причем совершенно один. Вечер, а на улице нет никого. Только машины. Да из окон порою высовываются какие-то лица. Поторчат-поторчат — и опадают наземь…

Хотя, нет, я был не одинок. Немного позади меня явно двигался кто-то еще: шаги, вроде. Неровные такие, хромые. Явно только что лишившиеся костыля.

— Молодой человек, — окликнули меня шаги. Голос у них оказался хрипловатый, с петушиными перьями.

— Да, — ответил я, не оборачиваясь. — Я — человек, и, вроде как, молодой.

А потом обернулся. Следовавший за мной оказался чуть-чуть ниже меня ростом, чуть-чуть уже меня в плечах, чуть-чуть светлее меня волосами — и вообще, в целом — чуть-чуть не я. Он держал правую руку с растопыренными пальцами на уровне груди, ладонью к себе, и, похоже, рассматривал на ней линии.

— Страсть как хочу покурить. Не найдется ли у вас, молодой человек, чего-нибудь для удовлетворения этой страсти? — как-то чрезмерно витиевато сказал он. Так люди оправдываются перед начальством за не выполненную в срок работу.

— Смотря что надо, — ответил я.

— Надо немного.

— Тогда найдется.

— Хорошо, — закончил он разговор, и мы продолжили движение вместе. Я достал пачку сигарет и протянул ему.

— Не надо, — попросил он. И добавил:

— Я не курю.

Мы наконец-то сумели обогнуть дом. За ним начинался пустырь, испещренный мелкими канавками, и этим схожий с ладонью моих новых знакомых шагов. Мы вступили на пустырь, и попутчик отстал. А я снял черные очки и понял, что сумерки еще не начались.

Пройдя несколько шагов по пустырю, я обернулся, чтоб посмотреть, куда удалились шаги, но их уже не было. Был пустырь и дом над ним. И я. Я — главное.

Я всегда знал, что во всем виновато общество. Хочется в туалет — оно виновато, оно создало понятие туалета. Если б не это понятие — никак не могло бы хотеться именно в туалет. Болит голова — оно виновато. Оно создало понятие боли, и понятие головы. Торчишь один на пустыре — опять же, оно. Кто придумал пустыри именовать пустырями? Кто придумал, что ты — торчишь? Чьей волей было создано понятие одиночества? Меня унижали и притесняли понятия. При невозможности от них отделаться я придумал только одно — перестать о них заботиться, отдаться им — пусть они заботятся обо мне.

Все в мире людей зависит от понятий, от них никуда не деться, они настолько впитались в саму суть человека, что… Что… Что это я встал? Надо идти.

Я пошел дальше.

От скуки монотонного пустыря я начал разговаривать с собой. Вы же знаете, что это такое? Бывает, идешь по улице — и начинаешь беседу. Сначала про себя. Представляешь, что вот приходишь к кому-то, и говоришь ему: «Здравствуй. Я вернулся из своего дальнего-предальнего странствия». «Здравствуй, — отвечает он тебе, все так же у тебя в голове. — Чего повидал, чего испытал?» Ну, ты по-быстрому придумываешь, чего повидал, и говоришь ему: «Да многое. Бывал в тюрьме и в Аргентине, на Карибах и на игле…» Он раскрывает глаза шире, и весь так и начинает светиться интересом. И спрашивает: «И каково оно там?»

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке