Удовольствие Дона Хуана - Нестеренко Юрий

Шрифт
Фон

Джордж Райт

Удовольствие Дона Хуана

В жизни моего приятеля случилось давно ожидаемое радостное событие: умер его сосед.

Не то, чтобы старичок отличался какой-то особенной зловредностью — нет, напротив, он был тихим и незаметным, словно таракан, лишь по ночам выползая на кухню. Просто Олег — это, как вы поняли, мой приятель — принадлежал до самого последнего времени к числу тех, редких уже, московских несчастливцев, что вынуждены проживать (жизнью это назвать трудно) в коммуналках. Со смертью же соседа квартира целиком переходила в пользование семьи Олега.

Никаких родственников, ни ближних, ни дальних, у старичка не оказалось, и он отправился в крематорий за государственный счет; убогим же его скарбом государство побрезговало, и Олег, по природному любопытству, решил разобрать старый хлам, прежде чем тащить на помойку. И тут выяснились некоторые любопытные подробности.

Оказывается, тихий старичок долгие годы, еще с тридцатых, служил в НКВД, и на счету его, должно быть, многие сотни жизней. Выйдя на пенсию при Хрущеве, он, словно вампир из триллера, напитавшийся энергией своих жертв, проскрипел еще сорок лет, пока, наконец, не умер в полной нищете, всеми забытый, никому не нужный и не страшный. Помимо колченогого стула, древней продавленной койки, старого пальто с изъеденным молью воротником и маленького портрета Сталина, остался от него и кое-какой архив. Нет, никаких жутких кремлевских тайн там не оказалось, да и не в том ранге был покойный, чтобы знать что-то грандиозное; однако, помимо нескольких выцветших почетных грамот, пожелтевших газетных вырезок и тому подобного мусора обнаружились там и достаточно странные рукописные документы — от нотных записей до математических расчетов. По всей видимости, это были бумаги, изъятые при обысках и позже признанные не имеющими ценности. Трудно сказать, почему старый палач хранил их; может быть, считал, что начальство проявляет недостаточно бдительности, и что подлинный, вредительский смысл этих листков еще будет раскрыт. Я так и представляю себе, как в свободное от службы время, а потом и позже, уже на пенсии, он, сгорбившись над столом и напялив на нос очки, медленно перелистывает в свете коричневой настольной лампы эти сделанные разными почерками записи, силясь постигнуть скрытый в них шифр и вывести на чистую воду их авторов, давно уже, должно быть, расстрелянных или сгинувших в лагерях. А может быть, он просто хранил эти бумаги, как охотник хранит свои трофеи. Теперь мы уже не узнаем, как не узнаем и имен тех, кто когда-то в порыве вдохновения разбрасывал ноты по листу или пестрил школьную тетрадь бисерной вязью алгебраических формул…

Среди этих бумаг Олегу попалась простая картонная папка без надписей, содержавшая стопку желтых, ломких, обмусоленных по краям листков. Выглядели они очень старыми и покрыты были каллиграфическим почерком человека, писавшего явно не по-русски и даже не по-английски, со старомодными росчерками и завитушками. Язык был опознан Олегом как испанский или португальский; тут-то он и вспомнил обо мне.

Дело в том, что изо всех его знакомых какое-то представление об испанском имею я один. В школе я, как и прочие, учил английский; испанский был моей собственной инициативой. Было это на излете перестройки, когда я еще не знал, что брошу программирование и уйду в литературу, которая крепче, чем любой ОВИР, привяжет меня к постылому, но все-таки русскоязычному отечеству; тогда передо мной стоял не вопрос «ехать или не ехать», а исключительно вопрос «куда?» По трезвом размышлении я решил, что при моей идиосинкразии на такие понятия, как фулл-тайм, корпоративная этика, жесткие сроки и белая рубашка с галстуком, Штаты для меня неактуальны. Израиль также не подходил в силу ряда причин: во-первых, не для того я косил от советской (тогда еще) армии, чтобы служить в израильской, во-вторых, мне по чисто эстетическим соображениям не нравится иврит, а в-третьих, у меня в роду нет ни одного еврея. Европа — примерно то же самое, что Штаты, но там в придачу еще и холодно. Тогда-то я и обратил свой взор на Южную Америку; все равно куда, лишь бы было тепло (я люто, до дрожи, до скрежета зубовного ненавижу зиму!) и не слишком стреляли. В общем, практически хрустальная мечта Остапа Бендера о Рио-де-Жанейро; но, в отличие от Остапа, я начал не с миллиона, а с языка. Однако у меня так и не хватило энтузиазма довести дело до конца. К тому же при полном отсутствии разговорной практики я вряд ли сумею как следует объясниться с носителем языка; тексты, однако, читать более-менее могу, пусть и периодически сверяясь со словарем.

Однако текст, который подсунул мне Олег, прочитать было не так просто — все-таки я изучал современный язык, а не его средневекового предка. Ничего не могу сказать о датировке рукописи пусть об этом судят профессионалы, а не дилетанты вроде меня. Но, по всей видимости, со времени ее написания прошло несколько столетий — или, может быть, она представляет собой более позднюю (но тоже уже очень старую) копию древнего манускрипта. У рукописи нет ни начала, ни конца; более того, листки, как оказалось, были сложены в папку практически в произвольном порядке — тот, кто их укладывал, явно не был знатоком староиспанского, хотя, конечно, прежде он должен были получить заключение эксперта. Мне пришлось немало повозиться, чтобы применить свои куцые знания к этому антиквариату; к счастью, на одном из испаноязычных сайтов в интернете мне удалось найти словарь, содержащий старые формы слов.

В конечном счете я сумел отсортировать страницы по порядку; оказалось, что перед нами три фрагмента одной рукописи. Автором ее был некий монах бенедектинского ордена, падре Игнасио. Два фрагмента представляют собой занудные рассуждения по каким-то богословским вопросам, интересные (и понятные) только для историка средневековья; однако третий содержит любопытные сведения о последних минутах жизни человека, доселе считавшегося личностью скорее легендарной, чем исторической. В тексте он именуется доном Хуаном; поскольку он испанец, а не португалец, его имя следует читать именно так, а не через «Ж», как привыкли в России. Легенды, впрочем, всегда откуда-то берутся, и я не вижу, почему бы такому человеку не существовать в реальности — как существовал, к примеру, настоящий Мюнхгаузен, да и у Фауста был свой прототип. С другой стороны, я не могу поручиться за правдивость рассказа падре Игнасио, равно как и за то, что и сам падре не является вымыслом подлинного автора манускрипта; однако мне эта история представляется вполне правдоподобной.

Удивительная, однако, штука — биография вещей! Будучи нередко намного длиннее человеческой, она тем самым получает шанс оказаться и более причудливой. Вероятно, несколько столетий рукопись пролежала в тиши и покое какой-нибудь монастырской библиотеки. Затем вдруг все изменилось, монастырь в революционном угаре был разграблен республиканцами; кому из них и зачем понадобился старый манускрипт? Потом — гражданская война, победа Франко, и рукопись попадает в СССР вместе с республиканским эмигрантом или советским интербригадовцем. Дальнейшая судьба тех и других на родине социализма известна; лучше бы им остаться в Испании и принять честную смерть от пуль франкистов, не лишенных испанской галантности, нежели жалко издыхать от побоев и туберкулеза в завшивленных лагерных бараках… А рукопись, точнее, то, что осталось от нее к тому времени, перекочевало из сейфа НКВД в ящик стола московской коммунальной квартиры. Палач-идеалист, бессребреник, не выхлопотавший себе у всесильного ведомства лучших жилищных условий… Знал ли он испанский? Или, может, его привлекло мелькавшее на страницах имя don Juan? Уж не счел ли он, чего доброго, эти ветхие разрозненные листки порнографией? Какая ирония для рукописи благочестивого монаха — и какой простор для фантазий психоаналитиков: коммунистический аскет приносит домой даже не саму порнографию, а лишь то, что считает таковой, ибо не может прочитать — символ символа, и в этой-то принципиальной непознаваемости, сиречь недостижимости, заключена для него наибольшая притягательность… И уж, конечно, меньше всего этот монах из своего XVI (допустим) века мог предвидеть, что когда-нибудь листки эти лягут в сканер, и его аккуратный почерк с успехом будет распознан компьютерной программой.

Мой перевод достаточно вольный, некоторые места так и остались для меня непонятными, но за общий смысл я ручаюсь. История, описанная в этом фрагменте, произошла с падре Игнасио по дороге, когда он, в сопровождении послушника Рауля, направлялся в отдаленный монастырь в Толедских горах. Не знаю уж, за каким делом — это, очевидно, осталось на не дошедших до нас страницах — ну да и не важно. Важно, что в пути их застала непогода, и они вынуждены были искать убежища…

«… Парило уже в третьем часу пополудни, горячий воздух был тяжел и вязок, заставляя сердце биться быстрее и вызывая быстрое утомление; однако же, положась на милосердие Божие, я велел Раулю собираться в путь, рассчитывая еще до заката перебраться через перевал. Дорога шла в гору, петляя меж неприветливыми склонами, поросшими выжженной солнцем травой, крутыми скальными обрывами и опасными осыпями. Несколько часов мы ехали молча, изредка освежаясь водой из фляги; изнуряющий зной не располагал к беседе. Рауль несколько раз тревожно посматривал на запад, и я, устремив взор в том же направлении, принужден был убедиться, что небесная синева обрела там угрожающе-темный оттенок. Вскоре донесся до нас и первый, отдаленный еще, раскат грома. Но делать было нечего; мы находились вдали от поселений и могли лишь подгонять наших мулов, высматривая впереди если не жилище, то хотя бы пещеру в скалах, что смогла бы послужить нам укрытием от грозы.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке