Шестнадцать лет обивал этот глубоко пожилой человек, ко всему ещё и инвалид войны, пороги различных инстанций в упорной надежде добиться справедливости; шестнадцать лет книга, удостоенная высшей литературной премии нашей страны, пролежала под спудом ведомственного запрета. И до последнего времени невозможно было достучаться до чиновников, объяснить им, что композиция и строй литературного произведения не поддаются административному окрику и попросту разваливаются.
В эпоху брежневского безвременья все попытки оживить книгу наталкивались на непробиваемый «слоёный пирог» всевозможных властей. Сначала на верхних этажах шли сладкие заверения в необходимости переиздать, вернуть «Брестскую крепость» в круг литературы. Затем средний «слой» – пожестче и с горчинкой – покусывал книгу: речь шла уже не только об «изъятии» С. Матевосяна, но и Петра Клыпы, и Александра Филя; пока, наконец, дело не упиралось в абсолютно непробиваемую стену, точнее, в вату, где бесшумно гасились все усилия. А письма наши, очередные просьбы о встречах – как камушки в воду, впрочем, даже и кругов не было… И уже потянулись сведения о том, что где-то какой-то официальный лектор публично заявил, что «герои Смирнова – липовые», и тому подобные прелести.
К счастью, времена меняются – «Брестская крепость» возвращается к читателям. Возвращается, чтобы ещё раз поведать людям о том, как удивителен Человек, каких высоких нравственных образцов способен достичь его дух…
И всё же, прошедшие годы запрета не идут из памяти, и когда я с тупой болью думаю об этой горестной истории, мне вдруг открывается странная черта отцовской судьбы – после смерти он как бы повторяет дорогу возвращённых им к жизни людей, обречённый испытать её неровности собственной душой, заключённой в книге «Брестская крепость». Знать бы ему все это тогда, в пятидесятых…
Но нет!.. Не нужно было это печальное предвидение тогда, на исходе пятидесятых. Тогда его живой труд, зримо воплощённый в этих рано постаревших людях, гордо шагал по московским улицам. Наши соседи уже не опасались за сохранность своих квартир, а радостно улыбались, завидев кого-нибудь из них – теперь их знали в лицо. Прохожие узнавали в толпе, жали руки, вежливо и уважительно похлопывали по плечам. Бывало, и я шёл с ними, в отблеске всенародного признания, по случаю перепадавшем и мне, поскольку был по-детски тщеславен. Для меня-то все они были никакими не знаменитыми героями, а близкими друзьями, почти что родственниками, запросто ночевавшими на моём диване. А это, согласитесь, греет душу.
Но отец!.. Отец прямо-таки упивался происходившим. Это было дело его рук, ощутимый результат его энергии, которая гнала его за тысячи километров в глухие медвежьи углы, сталкивала с непробиваемым бездушием царившей системы.
Ведь это он ночами на кухне читал десятки, потом сотни, а потом и тысячи писем, заваливших квартиру, – открыть летом окно стало проблемой: сначала нужно было переместить толстенные стопы конвертов, покрывавших подоконники. Это он проштудировал тысячи единиц документов во всевозможных архивах – от военного до прокуратуры. Это он первым после Родиона Семенюка потрогал в 55-м хрупкую ткань полкового знамени, зарытого в каземате крепости в дни обороны и вырытого теми же руками. Было чем восторгаться – все теперь материализовалось в людях, окружавших его.
И всё же главная причина его восторга стала мне понятна гораздо позже, с годами. Он вернул этим людям Веру в справедливость, а это, если хотите, вера в самое жизнь.
Он вернул этих людей стране, народу, без чего они себе жизни не мыслили. Там, в смертельном Бресте, и потом, в лагерях смерти, они – изувеченные, прошедшие все степени голода, забывшие вкус человеческой пищи и чистой воды, гнившие заживо, умиравшие, кажется, сто раз на дню, – они всё-таки выжили, спасённые своей неправдоподобной верой…
Думаю, отцу тогда было всех радостнее убедиться в далеко не бесспорном факте существования справедливости. Он обещал её этим потерявшим веру людям, он был её невольным вершителем. И бог мой, как же был он благодарен каждому, кто хоть самой малостью помогал, кто делил с ним эту тяжкую ношу.
Отец и его многочисленные и самоотверженные помощники, такие, как, скажем, Геннадий Афанасьевич Терехов – следователь по особо важным делам, известный всей стране, к несчастью, недавно умерший, – ставший с тех пор долголетним другом отца, и многие другие люди совершили, на мой взгляд, неповторимый в истории человечества процесс реабилитации страны, народа, самой нашей истории в глазах тех, кому выпало пройти все круги ада – гитлеровский и сталинский…
А потом была поездка в Брест – настоящий триумф героев крепости. Да, было, было… И ещё был праздник у нас, но особенно, конечно, у отца, когда крепости дали Звезду, а 9 мая объявили нерабочим днём и назначили парад на Красной площади!
Тогда ему, видимо, казалось, что все достигнуто. Нет, не в смысле работы – дорога его только раскатилась впереди. Достигнуто в смысле морального обеспечения звания «Ветеран войны». В те дни начала шестидесятых человеку с рядом орденских планок на пиджаке не было нужды, краснея, лезть в карман за удостоверением участника или, пуще того, инвалида войны – очередь расступалась сама.
Да, пережили мы с тех пор долгий период эрозии общественной нравственности. Но ведь есть же, не могут не существовать у просвещённых народов, к которым и мы себя относим, святые, ни временем, ни людьми неколебимые ценности, без которых народ – не народ. Нельзя нам сегодня обесценивать тот огромный духовный потенциал, что содержится в словах «Ветеран войны». Ведь их мало. Их ничтожно мало, и с каждым днём число это уменьшается. И – как-то тягостно представить – не за горами день, когда земля примет последнего. Последнего Ветерана Великой Войны…
Их не нужно ни с кем и ни с чем сравнивать. Они попросту несравнимы. Отец как-то поразил меня, заявив, что несправедливо нам иметь одинаковый статут Героя Социалистического Труда и Героя Советского Союза, поскольку первый проливает пот, а второй-то – кровь…
Пусть не покажется вам, читающим эти строки, что был он человеком без сучка без задоринки. Отец неотрывно связан со своим трудным, страшным временем. Как и большинство из тех, кто вырос и жил тогда, он не всегда умел различить белое и чёрное, не во всём жил в согласии с собой, и не всегда хватало ему гражданского мужества. К сожалению, и в его жизни случались поступки, о которых он не любил вспоминать, признавая, правда, открыто совершенные ошибки и пронеся этот крест до самой могилы. А это, думаю, качество не слишком распространённое.
Впрочем, не мне судить отца и его поколение. Кажется мне только, что дело, которому он служил с такой поразительной убеждённостью и душевной силой, дело, которое он сделал, примирило его с жизнью и с временем. И насколько я могу об этом судить, он и сам понимал это, понимал и остро чувствовал трагическую неровность времени, в котором ему выпало прожить жизнь. Во всяком случае нижеследующие строки, написанные его рукой, наводят на это заключение.
Как-то после смерти отца я нашёл в его столе черновик письма Александру Трифоновичу Твардовскому. Твардовскому, чьим заместителем ещё в первом составе «Нового мира» был отец, в те дни исполнилось шестьдесят лет. К юбиляру отец на всю жизнь сохранил трепетную любовь и преклонялся перед его личностью. Письмо это, помню, поразило меня. Вот отрывок из него.
«Переделкино, 20.6.70.
Дорогой Александр Трифонович!
Почему-то не хочется посылать Вам поздравительную телеграмму, а тянет написать что-нибудь нетелеграфное своей рукой. Вы сыграли такую важную роль в моей жизни, что день Вашего шестидесятилетия невольно ощущаю как знаменательную дату в своей собственной судьбе.
Это не красные юбилейные словца. Я не раз думал о том, как повезло мне, что встретил Вас и имел счастливую возможность работать с Вами и быть некоторое время Вашим близким другом (надеюсь, что это не дерзость с моей стороны). Случилось это в очень критический, наверное, переломный момент моей жизни, когда распирала энергия и жажда деятельности, а эпоха, в которую мы в то время жили, могла ведь направить все это по разным руслам. И хотя, полагаю, что на сознательную подлость я и тогда не был способен, все же бог весть как могли сказаться обстоятельства и сложности тех времён, не встреться мне Вы, с Вашим большим чувством правды и справедливости, с Вашим талантом и обаянием. И во всём, что я делал потом, расставшись с Вами, всегда была доля Вашего влияния, воздействия на меня Вашей личности. Поверьте, я очень далёк от того, чтобы преувеличивать свои возможности и сделанное мною, но всё же мне иногда приходилось делать добрые человеческие дела, которые в старости доставляют чувство внутреннего удовлетворения. Я не знаю: сумел бы я сделать их или нет, если бы за душой не было встречи с Вами и Вашего никогда не прекращавшегося влияния. Наверное, нет! И за это моё Вам сердечное спасибо и мой низкий поклон ученика учителю…»