Он будто и сейчас смотрит на сына в круглые стеклышки пенсне, размышляя, может быть, о странной, нелепой судьбе своей семьи. Ведь не семья покинула Советскую Родину (отец всегда произносил это словосочетание подчеркнуто, как бы с большой буквы, и эта манера дико раздражала Алексея), а Родина покинула их, как неверная жена, отдав вместе с КВЖД китайцам и даже не испросив на то их согласия. Впрочем, горячо любимой Родине отец прощал абсолютно все; простил и разлуку, страстно уповая на новую встречу. И встреча, будь она неладна, состоялась...
После войны, запомнившейся большинству русских харбинцев главным образом многодневным сидением по подвалам - скрывались от всех подряд: от японцев, от марионеток из Маньчжоу-го, от Советской Армии, сошедшей с небес в сорок пятом, - в городе открылось военное представительство СССР, и отец в первых рядах рванулся туда с заявлением на репатриацию. Он гордо предъявил улыбчивому круглолицему майору потрепанный партийный билет, паспорт гражданина Советского Союза, диплом инженера-железнодорожника и подшивку своей газетенки. Майор расточал улыбки, угощал отца "Казбеком" и чаем с лимоном, а сам все что-то записывал, записывал... На несколько месяцев наступило затишье, а потом стали заходить знакомые с обескураживающими новостями: тем-то отказано, тем - тоже. После каждого такого известия отец расстраивался ужасно, осушал полстакана водки на калгане и, теребя шнурок пенсне, спрашивал:
- Как же так? Как же так? Ну, Ивановых не пускают, это я еще понимаю Иванов сюда с беляками ушел. Но Титаренко-то, Титаренко? Ах, Алеша, неужели и нам откажут? Мама этого не пережила бы...
Алексею всякий раз хотелось сказать: "Она уже не пережила", - но всякий раз он сдерживал себя. Усмиренный опытом жизни в Трехреченской, откуда он бежал по весне и возвратился в Харбин грязный, ободранный и голодный, - и последующим опытом военных зим, - Алексей понимал, что кроме отца никого у него не осталось, и если тот поедет все-таки в Союз, то и ему самому другой дороги нет. Диаспора с ее мелкими политическими дрязгами и совершенно, как казалось тогда, потребительскими интересами была ему чужда и неинтересна. Душа рвалась к другой жизни, пусть трудной и бедной, но такой, где не утрачены еще порыв и вера в нечто прекрасное, что непременно наступит завтра...
...Алексей невесело улыбнулся и закурил новую папиросу.
...Прекрасное завтра наступило года через три. Отец, не получивший от советских властей никакого определенного ответа, успокоился и стал жить обыденными заботами, деля свое время между мастерской и общественной деятельностью - газетой, работой в клубе, первомайскими демонстрациями с красными знаменами и портретами великого Сталина. В массе русаков эти мероприятия успехом не пользовались, зато отцовы газогенераторы шли на ура. В те годы, когда обыватель - что русский, что китайский - начал забывать даже запах бензина, на харбинских улицах бойко бегали и нещадно дымили таксомоторы, оборудованные "котлом Захаржевского", спокойно потреблявшим и уголь, и дрова. Алексей поступил в местную консерваторию - небольшое, но весьма профессиональное заведение, возглавляемое маэстро Дроменом, аккомпанировавшим некогда самому Шаляпину. В консерватории было всего два отделения - вокала и фортепиано, а слушателей всех курсов набралось бы десятка полтора. Отбор был строг, плата за обучение высока. Именно там Алексея постигла первая любовь.
Наташа Богданович, дочь министра финансов недолговечной Дальневосточной республики, училась вокалу и, как говорят, подавала большие надежды. Алексей изредка аккомпанировал ей, а потом они вместе стали готовить большую программу - Шуман, Рахманинов, Даргомыжский.