До сих пор помню, что утро того рокового, как принято говорить, дня выдалось солнечным, а ветер с Хурона был по-зимнему холоден; неведомый дежурный магистр ордена Водяной Вороны победил своих коллег из других орденов и окрасил небо в изумрудно-зеленый цвет, невиданной белизны облака стремительно отвоевывали пространство у тяжелых, свинцово-серых осенних туч, а в пожухшей садовой траве тут и там валялись круглые, крупные ярко-красные плоды угуландской садовой йокти; они всегда зреют и осыпаются за одну ночь, когда этого никто не ждет, — порой в самом начале осени, а иногда — только посреди зимы. Совершенно непредсказуемое дерево, никакого сладу с ним нет, зато азартные люди могут ежегодно заключать пари насчет урожая йокти. Впрочем, все это совершенно неважно. Я просто хотел сказать, что в последний день моей жизни Мир был пронзительно красив, и это обстоятельство могло бы до сих пор служить мне оправданием, если бы я нуждался в оправданиях; по счастью, это не так.
Когда я рассказывал свою историю сэру Максу и сообщил, что выпил чудодейственную воду из всех дырявых аквариумов поочередно, он, помню, очень старался быть вежливым и сдержать смех, но у него не получилось. Поэтому, имейте в виду, я уже имел возможность убедиться, что некоторые драматические эпизоды моей жизни могут показаться стороннему наблюдателю комичными, и это меня совершенно не смущает. Впрочем, я все-таки хочу заметить, что, когда пьешь чудодейственную жидкость, каждый глоток которой увеличивает твое могущество, это не слишком похоже на обычное питье. То есть брюхо не надувается и в уборную бегать не требуется. Все происходит как-то иначе, — хотел бы я однажды взглянуть на такой эпизод со стороны, как исследователь, а не деятельный участник.
Осушив примерно с полдюжины чашек, то есть объем, вполне посильный для всякого взрослого человека, я вдруг понял, к чему идет дело, почувствовал, что еще немного, и сила, предназначенная для нескольких дюжин орденских колдунов, разорвет меня на части. Но я, разумеется, и не подумал останавливаться. В тот миг я твердо знал: тот, кто умирает от переизбытка силы, становится бессмертным, и был готов принять такие условия, даже если грядущее бессмертие окажется не слишком похоже на жизнь.
То есть, по крайней мере, в течение какой-то доли секунды я очень ясно осознавал, на что иду, и был готов нести ответственность за любые последствия. Тем лучше. По крайней мере, этот факт дает мне возможность относиться к мальчику, которым я когда-то был, с известным уважением — несмотря ни на что.
Я продолжил пить воду, глоток за глотком, и вскоре испытал совершенно неописуемое, сокрушительное и сладостное ощущение. Я словно бы взорвался, как снаряд, выпущенный из бабума, а потом наступила тьма. Тело мое при этом, как видите, уцелело — чего не скажешь обо всем остальном.
О том, как я осушил остальные дырявые аквариумы, как шел потом через орденскую резиденцию и каменные полы плавились под моими ногами, как между делом голыми руками изорвал в кровавые клочья нескольких старших магистров, попытавшихся мне помешать, я знаю лишь с чужих слов, сам же не помню о тех событиях ничего. Сила, заточенная в дырявых аквариумах, вырвалась на свободу, она использовала мое тело как более-менее удобный сосуд — о моих собственных интересах, стремлениях и желаниях в ту пору речи не шло. Никакого меня, строго говоря, больше не было.
Теоретически, именно тут должна была бы начаться самая увлекательная часть моего повествования, но я до сих пор не в силах обуздать и призвать к ответу свою память. Иногда, в состоянии глубокого покоя, испытать который позволяет моя дыхательная гимнастика, или просто во сне, воспоминания накрывают меня, как штормовая волна зазевавшегося пловца. В такие минуты я, можно сказать, заново переживаю некоторые эпизоды из жизни Безумного Рыбника, а все остальное время помню по большей части только острое наслаждение, которое доставлял мне каждый вздох, каждый шаг, всякое движение. Это, пожалуй, самый ценный опыт, который я получил в те дни. С тех пор я знаю, что значит быть не человеком, но стихией, и знание это использую — не сказать, что на полную катушку, а все-таки.
А больше ничего я рассказать о том периоде своей жизни не могу — ни вам, ни даже самому себе, и это мне не слишком нравится. Попробую объяснить почему.
Есть разные одиночества. Способов оставаться одиноким, мне кажется, гораздо больше, чем способов быть вместе с кем бы то ни было. Физическое одиночество человека, запертого в пустом помещении или, скажем, на необитаемом острове, — далеко не самый интересный и совсем не безнадежный случай; многие люди считают, что это скорее благо, чем несчастье. Принято думать, будто такая позиция свидетельствует о мудрости, но скорее она — просто один из симптомов усталости. В любом случае физическое одиночество не предмет для разговора, с ним все более-менее понятно.
Одиночество, на которое я был обречен изначально, в силу обстоятельств рождения и воспитания, а потому привык к нему с детства и даже полюбил, — это одиночество человека, который превосходит других. Когда-то оно делало мне честь и тешило мое высокомерие; эти времена давно миновали, но страдать от него я так и не выучился. Даже в те дни, когда внезапно обретенные могущество и безумие окончательно оградили меня от других людей, одиночество стало для меня источником силы, а не муки. Да что там, оно до сих пор скорее нравится мне, чем нет, поскольку высокомерие по-прежнему мне свойственно; другое дело, что я не даю себе воли — в этом и вообще ни в чем.
А бывает одиночество опыта. Когда человек, подобно мне, переживает уникальный опыт, о котором и рассказать-то толком невозможно, он волей-неволей оказывается в полной изоляции, среди абсолютно чужих существ, поскольку ощущение внутреннего родства с другим человеком приносит только общий опыт, по крайней мере, иных способов я не знаю. Думаю, всем присутствующим такая разновидность одиночества в той или иной мере знакома. Сказать по правде, справляться с этим мне до сих пор очень непросто — наверное, потому, что я пока не способен разделить собственный опыт с самим собой. Это не хорошо и не плохо, так — есть, это — моя жизнь, другой у меня нет и быть не может. И все это, конечно же, совершенно не относится к делу.
Итак, я каким-то образом был жив и, мягко говоря, не скучал. Тек как вода, пылал как огонь, существовал и действовал, не думая, не рассуждая и, увы, почти ничего не осознавая. Первые воспоминания о существе, в которое я превратился, смутные, разрозненные и невнятные, относятся уже к началу весны. То есть конец осени и зиму я провел, вовсе не приходя в сознание. Дальше, впрочем, было ненамного лучше. В городе меня прозвали Безумным Рыбником, и это много говорит о моем тогдашнем состоянии. В Смутные времена в столице Соединенного Королевства надо было очень постараться, чтобы сойти за безумца. Все нормальные, я имею в виду, вменяемые и рассудительные люди к тому времени давным-давно покинули окрестности Ехо, за пределами которых жизнь оставалась более-менее спокойной и безопасной, благо вдалеке от Сердца Мира почти все наши грозные колдуны могли разве что кулачными боями развлекаться да в приготовлении камры состязаться — у кого слаще, тот и герой.
Помню, что поначалу я совершенно не нуждался в отдыхе, еде и питье — тело мое, надо думать, приобрело совсем иную природу, родственную скорее демонам, чем людям. Единственная пища, которую оно иногда требовало, — драгоценные камни. Я брал их всюду, где видел, сжимал в кулаках, и они в считанные минуты таяли в моих ладонях, а я после этого чувствовал себя сытым и довольным, почти успокоившимся — впрочем, всегда ненадолго.
Еще помню, что в те дни мне очень нравилось внезапно исчезать и столь же внезапно появляться в самых неожиданных местах. Как я это проделывал — до сих пор не могу объяснить; могу лишь сказать, что к обычным перемещениям Темным Путем, которым я выучился несколько позже, эти мои исчезновения не имели никакого отношения. Они доставляли мне огромное удовольствие; плохо, что я почти не мог это контролировать. То есть захотеть исчезнуть и оказаться в каком-то определенном месте, а потом осуществить свое намерение мне иногда все-таки удавалось, но гораздо чаще это случалось само собой, совершенно помимо моей воли, порой далеко в не самый подходящий момент. Впрочем, радость, которую я испытывал в процессе, все искупала.
Были и другие вещи, которые чрезвычайно меня привлекали — потому, думаю, и запомнились. Ярость испепеляла меня, и не было более радостного труда, чем ежедневные жертвы на ее алтарь. Убивать или просто мучить других людей — это было почти так же прекрасно, как возможность исчезать, и гораздо слаще, чем полеты над облаками, которые тоже казались мне весьма приятным времяпрепровождением. Любопытно, что масштабы насилия не имели для меня значения. Напугав жалкого трактирщика или убив дюжину человек, я испытывал одинаковое наслаждение. Думаю, это спасло очень много жизней — даже в те смутные дни мое высокомерие давало о себе знать, подсказывало, что убивать простых обывателей — мало чести, зато пугать их — милое дело. Напуганный человек обычно смешон, и это решало все: смех в ту пору доставлял мне неизъяснимое удовольствие. Позже я узнал, что люди часто хохочут не потому, что им так уж весело, а именно от переизбытка силы — взять хотя бы Малое тайное сыскное войско, где я состоял на службе больше десяти дюжин лет. С первого дня его создания на нашей половине Дома у Моста неизменно творился сущий балаган, стены от хохота тряслись, а прохожие от окон шарахались, и причиной тому — из ряда вон выходящее личное могущество всех служащих, а вовсе не какое-то особенное, обостренное чувство юмора.