— Теперь уже подпольного райкома,— пояснил он.
— А как вас звать? Фамилия мне известна — Усачева, а по имени вот не знаю.
— Настя.
— Хорошее имя — Настя, Анастасия. Очень хорошее.
— Да уж как родители нарекли,— смущенно ответила она. «Да что это я,— подумала она,— ведь он такой простой, и слова у него такие простые, и взгляд теплый, ласковый. А я растерялась потому, что вот здесь, в лесу, так неожиданно повстречалась с секретарем райкома партии. И разговаривает он — словно бы с давней знакомой. Значит, доверяют, значит, нужна».
Посмотрев на тихое озеро, он начал непринужденно вести разговор:
— Ну что ж, Настя. Я — человек дела. Хочу знать все подробно, что у вас произошло.
— Что в Городце были фашисты, вам известно?
— Кое-что знаем. «Гости» пришли, «гости» и ушли. Беду принесли?
— Убили Антонину Степачеву, а Светлану увезли.
— И об этом знаем. Были аресты и в других деревнях. Люди гибнут... Изучаем причины. Сделаем соответствующие выводы. Будем думать, как освободить арестованных. Задача трудная. А что вы собираетесь делать у себя?
— Правленцы совещались. Хлеб решили убрать. А как уберечь от фашистов?
— И об этом тоже подумаем.
— Приедут и закрома очистят. Где-то надо спрятать зерно.
— Разумеется, этот вариант предусмотрим. Хлеб фашистам не отдадим. Он наш хлеб, советский. Часть сдадите в счет хлебопоставок. Партизанам. Остальное распределите по трудодням.
— Легко на словах, Степан Павлович. А как на деле получится?
Филимонов задумался. Он сидел на пеньке и глядел на зеркальную гладь озера. Достал кисет, свернул самокрутку и долго кресалом высекал огонь. Прикурив, глубоко затянулся, приглушенно закашлялся. Настя внимательно смотрела на него: под глазами глубокие морщинки и синеватые тени, на висках густая проседь, лицо его выражало глубокую усталость и озабоченность.
— Да, тяжело нам,— произнес наконец Филимонов и вздохнул. — Теряем людей, и таких хороших людей... Но что поделаешь? Слышали новость? Разгромили фашистов под Курском. Освобождены Орел и Белгород.
Настя почувствовала, как возбуждающая радость переполняет ее. Наши победили! Под Курском. Значит, будет свободен и Большой Городец, другие села, другие города. Скорей бы это времечко пришло! Скорей бы! Она смотрела на Филимонова сияющими глазами. Он заметил, как она волнуется, и в ответ заулыбался.
У Насти от радости перехватило дыхание, и, немного отдышавшись, она продолжала вслух:
— Степан Павлович, какую радость принесли вы нам! Какое счастье! Давайте я вас расцелую. — И она припала к его щетинистой щеке. — Вот обрадуются колхознички! Вот обрадуются! И надо же — Орел и Белгород освободили! Теперь скоро и к нам наши придут. Ведь придут же, Степан Павлович?
— Непременно придут. А когда — пока не знаем. Может, скоро. А может быть... — Он замолчал, и лицо его стало непроницаемым и суровым.
— Придут, придут избавители! Сердце мое чует, что скоро придут!
— Этот день не за горами. Салют прогремел в Москве в честь Победы. Вся страна радуется.
— Салют?
— Да, салют из орудий. По радио слушал. Ликует Москва!
— Так и улетела бы туда! Хоть бы одним глазком поглядеть... А ведь самого-то главного и не сказала вам, Степан Павлович. Боязно и говорить об этом.
— Это о чем же?
— Немецкий офицер с полицаем Синюшихиным были в нашем доме. Матушка перепугалась. Синюшихину я самогону не дала. Пожалела. Полицай противный. А офицерик-то немецкий молоденький такой, форсистый. Я с ним по-немецки вела разговор. И ловко так у меня получилось, как по-писаному. Приглянулась, видать. И что бы вы думали? Предложил переводчицей в управу.
— Переводчицей? Так сразу и предложил?
— Предложил. Хорошо отвечала. Почти без запинки.
— А где же выучила немецкий?
— В средней школе азы прошла, в институт готовилась поступать... А когда пришли немцы, я уж тут по-настоящему тренировалась. Переводила Максимову, с солдатами часто разговаривала. И теперь говорю довольно сносно по-немецки.
— Вот это да! Задала ты мне, Настенька, задачку. Можно сказать, непростую. Тут надо все обмозговать. Все взвесить...
— Не пойду я к ним,— отмахнулась Настя.
— Как не пойдешь? А если прикажем?
— Если прикажете, все равно не пойду. Там у них надо роль играть, притворяться.
— Верно. Играть надо. Артисткой надо быть самой что ни на есть настоящей. Играть так, чтоб не заподозрили.
— А если не смогу? Натура не выдержит. Грубить начну. И считай — пропало.
— Если надо, все выдержишь, Настя. Ради нашей обшей победы. А где тебе быть — особо решим. На подпольном райкоме.
Филимонов взял небольшой камушек и пустил его по озерной глади, высекая блинчики. В этом броске было что-то озорное, мальчишеское, что-то разудало-русское. Он повернулся к Насте и, улыбаясь, сказал:
— Через неделю встретимся. В этот же самый день недели, на этом же месте. Тогда и решим, что предпринять. Согласна? — Он достал из портфельчика вчетверо сложенную пачку газет и протянул Насте: — Это комсомольцам-агитаторам. Пусть прочитают колхозникам.
Он крепко пожал ей руку, и она пошла в обратный путь, по той же тропинке. Встреча с секретарем подпольного райкома взбудоражила, окрылила. Весь облик этого человека: его голос, спокойный и ровный, его улыбка, такая непосредственная и приветливая, и такая убежденность в правоте святого дела — все это для Насти было так важно, так необходимо в данный момент, что она хоть сейчас готова была пойти на любое опасное задание.
Шла, смотрела на деревья и думала, что вот тут, в лесу, хорошо и вольготно, кажется, никто не угрожает тебе, нет никакой опасности, кругом безлюдье, а если и встретится человек, то непременно хороший, такой, как Степан Павлович или как доярка Маша Блинова. Лес словно убаюкивал в ветвистой колыбели, нашептывая сказки о безвозвратном и далеком детстве.
И все же на душе было тревожно. Что ждет впереди? Какие подстерегают опасности? Она ничего об этом не знает. Возможно, придется жить и работать в логове врага, вести опасную игру. В ней боролись два чувства. Одно подсказывало: будь благоразумна, не лезь в пекло, живи при относительном спокойствии и в относительной безопасности с матерью — и будешь цела. Другое же чувство как бы подталкивало ее, будоражило и звало: нет, иди туда, где ты нужна, где ты больше сделаешь для пользы дела.
Так думала она, когда шла к Рысьим Выселкам, и не заметила, как подошла. Маша Блинова обтирала мокрой тряпкой бидон, на лужайке горел костер, над ним, держась на подставках, висел черный котел, в котором подогревалась вода. Кругом было тихо, лишь слепни кружились назойливо, не давая покоя всему живому.
— Пришла? — спросила Маша. — Домой торопишься?
— Пойду,— сказала Настя. — Ты тут за уткам пригляди, чтоб не одичали, не отбились...
— Ладно, ладно. От мужа-то не слышно чего?
Про мужа, про Федора своего, Настя давно ничего не слыхала.
— А что? Почему спрашиваешь?
— Мой-то Гешка, говорят, жив. Видели его под Псковом. В лагерях сидел, в
немецких. Без ноги, говорят. Может, и твой Федор жив? Ненароком объявится!
У Насти кольнуло в груди. Муж, Федор! Как проводила жарким июльским полднем, получила несколько писем, а потом немцы заняли деревню, и весточек — никаких. Живой или мертвый Федя — она не знала. На фронт уходил вместе с Геннадием Блиновым. И вот объявился Гешка. А Федор? Что с ним, где он?
А Маша улыбалась и смотрела на нее счастливый глазами:
— Жду Геннадия со дня на день, гляди, прискачет! Раз живой — обязательно объявится. Он уж такой у меня, Геша. Где бы ни мотался, а к дому всегда стежки-дорожки проложены. Гляди, придет и твой.
— Живой ли?
— Может, и живой. На свете каких чудес не бывает! Только жди, Настенька, жди.
У Насти сладостно потеплело в груди. Хорошо б хоть одним глазком взглянуть на него, ободрить теплым словом.
Глава четвертая
Гешка пришел, точно с неба свалился, всем на удивление: как это он, безногий солдат, прикостылял от железнодорожной станции, такую даль и на костылях? Мария вскрикнула, увидев мужа, бросилась на шею, запричитала:
— Гешенька, Геша... Без ноги!..
Гешка растерялся, костыли загрохотали, и сам он чуть было не упал, Мария усадила его на лавку. Пришли соседи, а в полдень уже набилась полная изба. Бабы всплакивали, утирая платками глаза, старики трясли Гешку за руку, приговаривая:
— Ну, вот и вернулся... Как же ты ухитрился-то?
Гешка ухмылялся, теребил грязной пятерней голову, глядел на односельчан виноватыми глазами.
— Сквозь ад прошел,— отвечал глуховатым голосом. — Не знаю, как и в живых остался... По лагерям мотало месяцев шесть. Молодуха одна пожалела, приходила в лагерь, харчишки носила. А потом немцы выпустили: ненужным оказался, словно бы кочерыжка обглоданная, безногий-то. Ни на работу, ни еще куда. Ну, и отдали меня той женщине. Спасла. Подкормила. А теперича вот дома...