Альбом страсти Пикассо - Ольга Тарасевич страница 4.

Шрифт
Фон

– Будь проклят этот «Улей» [5], – пробормотала Долорес, снова подходя к подрамнику. – Здесь всегда найдутся друзья, которые готовы налить вина и дать кусок хлеба. Казалось бы, чем плохо – друзья?.. Но выясняется – все-таки плохо. Потому что в этом дружеском пьянстве и всеобщем блуде на самом деле вовсе не до работы. Не могу понять, как тут не спились Сутин, Шагал и Модильяни! Отсюда вырываются единицы. В основном же здесь погибают, как в болоте. Мой отец погибает. А ведь как все хорошо начиналось…

Она горько вздохнула, чуть улыбаясь нахлынувшим воспоминаниям. И в уголках губ высокой девушки, одетой в заляпанный маслянистыми пятнами балахон, обозначились ранние морщинки.

Пережить ей и правда довелось немало…

Родная Каталония в памяти Долорес почти не сохранилась.

Разве что трепетал там огромный синий плащ моря, весь в белых барашках; он бился о прибрежные светло-коричневые скалы, укрывал широкой полой желтый песок.

А еще – мольберты, огромные, закрывающие солнце. То есть тогда, конечно, было не понятно, что это мольберты. В те далекие дни казалось, – какие ужасные нудные штуки; почему и мама, и папа так долго простаивают за ними?! Ведь лучше взять красный мяч и пойти купаться, а потом отправиться в таверну и прилежно, как птенец, открывать ротик. В таверне подают вкусную жареную костистую рыбу, папа ее чистит и кладет кусочки в рот то жене, то дочери…

– Твоя мать умерла внезапно, – рассказывал уже в Париже немного повзрослевшей Долорес отец. – Она никогда не болела, была полна сил, энергии, идей. Она больше всего на свете стремилась перебраться во Францию! Мы как художники взяли в Барселоне все, что могли взять. Но нам хотелось развиваться, учиться, идти вперед. В Каталонии хорошо рождаться, впитывать в себя жгучее солнце, дышать соленым морским воздухом; запоминать, какими яркими могут быть краски. Но потом из наших мест надо уезжать. Только в Париже талант может проявить себя, показать, на что он способен. Врач сказал, что у Мерседес остановилось сердце. Не могу поверить, твоя мать никогда не жаловалась даже на легкое недомогание. После ее смерти делать на родине мне стало совсем нечего. Каждый пляж напоминал мне Мерседес, каждые улица и кафе…

Можно поменять все в своей жизни. Ходить по другим улицам, сидеть в других кафе, ставить мольберты на других пляжах.

Но только, должно быть, все равно от себя не убежишь. И от своей боли.

«Насколько я помню, после переезда дела у отца пошли на лад, – вспоминала Долорес, закрашивая темно-красной краской большое пространство холста, уже позволяющего угадать очертания натюрморта: желтые яблоки и кувшин с водой. – Работы Диего Гонсалеса скоро стали модными. Сначала мы снимали мастерскую здесь, в «Улье», однако очень быстро доходы позволили перебраться в центр, на рю Буасси д'Англе, что в двух шагах от площади Согласия. Отец работал как одержимый. Его картины в манере импрессионистов завораживали; он сумел взять все самое яркое из их техники: цвета, сюжеты, настроение… Папин агент начал подписывать один договор за другим. Лучшие галереи Парижа, Вены, Берлина хотели продавать Гонсалеса. Особенно бурно отец отмечал свой успех за океаном. Он так увлекся, что не смог написать тех работ, которые заказали галереи в Нью-Йорке. С этого ужасного хмельного загула и началось наше падение. Скоро еще и импрессионизм наскучил публике, а по-другому рисовать отец не умел. От непонимания, конечно, надо пить вино, с утра до вечера! Теперь, когда началась война и Париж оккупирован, стало совсем туго. Если нет хлеба, картины никого не интересуют. Я рисую за такие гроши, что их едва хватает на еду, и…»

Она повернула голову на открывшуюся с истошным скрипом дверь и вопросительно вскинула брови.

Из большого окна мастерской лились лучи солнца. Облачка золотистой пыли окутывали возникшую на пороге невысокую фигуру старика; лысого, морщинистого; впрочем, с несвойственными его возрасту порывистыми движениями.

– Что угодно, месье? – ледяным тоном осведомилась Долорес, откладывая кисть.

«Знаем мы этих неожиданных посетителей. Сейчас выяснится, что это очередной друг отца и им надо пропустить пару стаканчиков за встречу, а потом папа будет опять просить воды и пугать меня своими видениями!» – пронеслось в черноволосой головке.

– Теперь я уже даже не знаю, что мне угодно, – отозвался старик. Голос у него тоже был очень молодой, звонкий и энергичный. – Я вижу, вы художница? Извините, но ваша работа по сути своей отвратительна! Хотя у автора способности есть, бесспорно, есть. Думаю, дитя мое, если вы будете упорно работать, из вас выйдет толк. Только здесь, позвольте-ка…

Калейдоскоп череды совпадений мгновенно складывает свою картину.

Вот солнце скрывается за тучами, и все предметы обстановки обретают обычную четкость.

Старик оказывается рядом, хватает кисть. И буквально парочка нанесенных им мазков преображает скучный натюрморт, делая его настоящим произведением искусства. Хотя, конечно, оценить такую красоту сможет скорее художник, а не заказчик, решивший украсить свою столовую обычной банальной мазней.

Впрочем, с учетом того, в чьих руках кисть, это совершенно не удивительно…

– Да вы же – Пикассо! – вырывается у Долорес, вмиг ставшей пунцовой. Непонятно, как в мастерской оказался такой знаменитый художник – а у нее немытые волосы, грязный балахон, да еще и пьяный отец бревном валяется в углу… – Как же я вас сразу не узнала! Простите, солнце было слишком ярким. Я растерялась, рассердилась…

По красноречивым гримасам на загорелом лице было понятно: гость, заметивший храпящего в углу мастерской отца, собирался сказать что-то ехидное. Но – передумал, махнул рукой и весело поинтересовался:

– Так вы, значит, увлекаетесь живописью, мадемуазель?

Долорес кивнула. От волнения слова застревали в горле. В другой ситуации она бы объяснила, что увлекаться – это не совсем правильное определение. Вернее было бы сказать – она живет в живописи, потому что картины заполняли весь мир с самого детства, писать доставляет огромное удовольствие, а еще это пусть и скромный, но кусок хлеба.

Однако теперь же девушка была слишком взволнована. И просто низко наклонила голову.

– Тогда, наверное, вам будет интересно взглянуть на мои работы. Приходите завтра на улицу Великих Августинцев, буду ждать, – проговорил Пикассо, не спуская с девичьего личика заинтересованного взгляда. – Какая у вас необычная выразительная внешность. Вы молоды, но в чертах уже виден характер.

Охрипшим голосом Долорес отозвалась:

– Спасибо за приглашение, приду обязательно. Но… зачем вы заглянули к нам? Вы знаете моего отца? Его зовут Диего Гонсалес.

Пикассо пожал плечами:

– Гонсалес… Да нет, не припоминаю. Извините, но это имя мне ничего не говорит. А пришел… деточка, вы этого еще не сможете понять. Есть такое слово – ностальгия. В этой мастерской когда-то работал Шагал, мы неплохо проводили тут время.

«Какой же все-таки он странный человек, – пронеслось в голове девушки. – Почему-то у меня возникает чувство, что мы знакомы давно и даже являемся добрыми друзьями. Только что я робела, осознавая – рядом со мной стоит сам Пикассо. И вот уже от волнения нет и следа».

Долорес кивнула:

– Да, я знаю про Шагала. А этажом выше трудился Сутин. Говорят, когда он писал своего быка, притащил в мастерскую настоящую тушу. А вы же видите, какие тут полы: щели между досками огромные, зимой ветер так и гуляет! Кровь быка протекла, закапала на мольберт Шагала. Тот перепугался, вызвал полицию, кричал как сумасшедший: «Сутина убили!» Потом над ним все тут так смеялись.

– Я знаю эту историю. Но не хотелось вас лишать удовольствия ее рассказать. Да, славные были времена! А впрочем, старых друзей я не люблю. Вам этого тоже пока еще не понять. Знаете, в лицах приятелей юности видишь отпечаток безжалостного времени; память хранит совсем другие черты, еще не разрушенные жестокой жизнью… Ну так я жду вас завтра! До скорого, мадемуазель!

– Невероятный, – прошептала Долорес в закрывшуюся уже дверь. – Какой же он все-таки невероятный, интересный, притягательный…

Разумеется, в тот день натюрморт был решительно заброшен. Остаток вечера Долорес провела у небольшого зеркала, примеряя то платья, то шляпы. И все сидело ужасно, и все было не новым, и от этого настроение портилось еще больше.

Зато спалось девушке превосходно. Долорес видела во сне «Гернику» [6] и портреты Доры Маар [7], уже в искаженной манере. И рассматривать их можно было восхитительно долго, наслаждаясь каждым нюансом. Правда, под утро в сон пришли нацисты и стали кричать, что Пикассо – это представитель дегенеративного искусства. Даже во сне спорить с оккупантами было страшно. И, в общем, особо-то и не хотелось. Зачем говорить с людьми, которые не понимают: Пикассо как художник велик, в его творчестве представлено множество направлений живописи; он новатор, творец и просто очень свободный в своей безграничной фантазии человек. И он – настоящий профессионал! Как часто художник предлагает новое от безысходности, неумения работать в академической манере… Взять того же Малевича – его работы, которые он пытался выполнять по принципам классической живописи, унылы и невыразительны. Ему пришлось предлагать публике что-то новое, подводить философию под свою псевдоабстракционистскую мазню. Но не таков Пикассо! В каталогах есть его работы, сделанные в академической манере всего в пятнадцать-восемнадцать лет. Такие холсты можно вешать рядом с полотнами Рембрандта и Рафаэля, и они будут выглядеть достойно. И вот, блестяще изучив и освоив классическую школу, Пикассо уничтожил ее, придумал свои правила для живописи, свои законы. Он делает это всякий раз уже много лет, не боится начинать все с нуля, его работы с годами становятся все проще и выразительнее… Да, побывать в мастерской такого художника – большая честь, очень важное событие!

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке