Он обернулся, и я увидел на его сером лице улыбку.
– У меня, знаете, появилась еще одна идея, как облегчить себе задачу, – почти застенчиво сказал он. – Пересадить его на азбуку я, конечно, не могу… Но могу создать условия, при которых ему придется туда пересесть. Инстинкт самосохранения у него есть, я в этом уже убедился, – ведь сбежал он из затопленной камеры.
И Ральф поведал мне, что в случае крайней необходимости сожжет во дворе всю свою библиотеку. И не только ее – вообще все тексты, которые найдутся в доме, от записных книжек до рецептов Ренаты. Оставит только форзац из азбуки, и уж тогда… В этот миг я окончательно понял, что он безумен. Не знаю, какое у меня было лицо, когда я ответил, что это чересчур радикальная мера. И добавил, что в Праге меня ждут неотложные дела.
Я уехал после обеда. Рената буквально заставила меня задержаться и приготовила индейку. В машине обнаружился сверток с печеньем. Когда она успела собрать гостинец, я и не заметил. Погода установилась прекрасная, и к пяти часам я уже был дома.
В течение вечера я несколько раз подходил к телефону, чтобы набрать номер кого-нибудь из коллег, и каждый раз отменял решение. Может быть, Ральф одумается. Опомнится. Может быть, я просто не понял шутки, ведь это, конечно, был розыгрыш, он просто решил напугать меня, испытать мою впечатлительность. Если и нужно кому-то звонить, то это ему. И он засмеется, скажет, что дешево меня купил. Но прежде всего мне нужно немного поспать, выпить стопочку и поспать.
Я выпил водки, натянул пижаму и лег в постель. Рядом с кроватью стояла дорожная сумка, и я достал оттуда монографию о Гогене, которую всегда возил с собой. Эту книгу я мог читать с любого места, впрочем, как и любую другую. Глаза у меня уже слипались и, чтобы не утомляться, я стал рассматривать план столицы Таити 1890 года. № 13 – овощной и мясной рынок, № 14 – ресторан «Ренвойе», № 15 – дом лейтенанта Жено…
Я выронил книгу, она скатилась по животу и захлопнулась. Ощущение было такое, будто я получил две звонкие пощечины одновременно. Мне в тот миг хотелось только одного – снова оказаться за рулем и гнать, гнать машину, словно еще можно было убежать… Муравей спасся у меня в книге от пожара, как спасся в блокноте Ральфа от наводнения. А от чего мог спастись я?
…Секундомер, блокнот, карандаш, книга – любая. Чашка кофе. Я так и не позвонил Ральфу. Не вижу в этом необходимости. Ни за что не отдам муравья. Ральф мне тоже не звонит и не позвонит до тех пор, пока не догадается… Или пока не сожжет свою библиотеку. А может быть, он уже сжег ее в том деревенском дворе, под старыми яблонями, не слушая уговоров Ренаты, не обращая внимания на соседей, столпившихся за оградой… Но если он ее не сжег, как не сжег и я свою, его лабиринт, как и мой, бесконечен. Я не сожгу и не выброшу ни единой книги, я даже думать об этом боюсь, ведь тогда муравей найдет способ от меня сбежать.
Вечером я запираю квартиру, спускаюсь на улицу, сажусь в пивной напротив. Я там постоянный клиент. Барменша не спрашивает, какого пива налить, она знает сама. Со мной никогда никто не заговаривает. Наверное, я выгляжу странно – старый плащ, трясущиеся руки, пустой взгляд. Ничего, мне все равно. Я выпиваю свое пиво, смотрю в окно, вижу, что на улице сгущается туман. Ноябрь, сумерки, сырой воздух, размывающий огни фонарей. В моей квартире, в доме напротив, меня ждет муравей. И я к нему возвращаюсь, и открываю книгу за книгой.
Брат и сестра запирают дверь за дверью, роняя по дороге изумрудные клубки шерсти и французские романы, и мальчишка рыдает, швырнув в стену каюты дорогой трубкой, и сэр Джозеф Чемберлен говорит последнюю речь в Глазго, и его воротничок – словно крахмальный ангел, убитый запонкой; и Агата Рансибл невпопад взмахивает синим флажком гоночной машине № 13, и Гуттен через дверь пререкается с Лихорадкой, и раненый мужчина, лежа на спине, смотрит в небо, и директор галереи Буссо и Валладон снова отвечает Гогену «нет». Человек бросает в воды фьорда стальное кольцо, женщина раздевается в грязной каюте волжского парохода, и девочка с чахоточной грудью, перетянутой багряной шнуровкой, садится на маленького ослика, и толпа в Париже снова бьет газовые фонари. В Сан-Сусси читают Энциклопедию, рубят голову Доу Э, и к месту казни уже крадется человек с пончиком за пазухой. И наступает утро, и в осажденную Пизу входит женщина в черном плаще, ведя за руку Принчивалле с забинтованным лицом.
Я смотрю сквозь парады и похороны, крытые патио и гостиные, палубы пароходов, бильярдные и кладбища, морги и спальни, я слышу шелест страниц – тот же шелест, к которому совсем неподалеку от Праги, в деревне, прислушивается женщина, растапливающая на кухне кафельную печку. Женщина, к которой на полчаса зайдет Ральф, и темнота спальни задрожит от слез, которые не облегчают, и слов, которые не способны никого утешить. А потом он снова услышит шелест страниц, тот же, что слышу и я при свете лампы и при свете неба, при свете, который, я знаю, угаснет прежде, чем я закрою, наконец, книгу.
Господин де К. и ночной маскарад
Один день казнили, и улицы пахли парной кровью, голубой кровью, черневшей к вечеру. Старухи мочили в ней серые холщовые платки, чтобы потом исцелять чахотку у грудных младенцев.
Второй день возили, и мостовые прогибались под тяжестью мокрых телег, груженных нежными руками со следами от сорванных колец, слипшимися кружевами и париками – с головами или без.
Третий день украшали улицы и расклеивали афиши.
На четвертый день начался маскарад.
Господин де К. и первый, и второй, и третий день сидел у себя в комнате и ждал, когда за ним придут. На четвертый день он открыл окно, увидел женщин и детей, наряженных в награбленное тряпье, услышал музыку и изумленно посмотрел на небо. Он не мог поверить, что его оставили в покое. Но солнечный кошмар продолжался. Прямо напротив его окна, на фонарной цепи, медленно вращался повешенный с очень знакомым лицом.
Господин де К. выбрал свой лучший камзол, выправил тонкие кружевные манжеты, натянул нежные шелковые чулки. Он нарочно не желал рядиться в тряпье своего бежавшего слуги и долго прихорашивался перед зеркалом, будто готовясь к выходу короля.
Улица была полна народа. На него не обращали внимания. На любом прохожем красовались предметы роскоши. Одна дебелая девица напялила на свои красные ручищи коровницы кружевные перчатки и теперь несла руки немного впереди себя, опасаясь ими пошевелить, чтобы дорогая вещь не лопнула. Это были перчатки младшей дочери старого господина де Д., обезглавленного со всей семьей в первый же день. Они еще пахли старинной полированной мебелью семьи де Д., пылью с редких книг и немножко – клубничным соком на мизинчике. Другая, видимо, хватала, что под руку подвернется, и наконец стала похожа на тачку старьевщика, тем более что туалеты пожилой мадам де М. никогда не отличались особенным изяществом. Господина де К. то и дело мутило от запаха дорогих духов, мешавшихся со зловонием не переваренного лука и винной отрыжки. Внезапно впереди мелькнула спина его лучшего друга, господина де О. Тот пробирался сквозь толпу к дверям переполненного кабака. Сердце господина де К. неловко и сильно повернулось в груди. Он рванулся следом.
– Рене!
Спина медленно повернулась. На господина де К. глядела круглая красная рожа, налитая вином и желанием разрушать.
– А, тонконогий! – радостно взревел он. Толпа замедлила свое вихревое движение. Тысячи глаз устремились на господина де К. Только теперь всем стало заметно, как разительно отличается он, худой, постаревший, узколицый, от них – победителей.
– Бей! – без особой злобы сказал кто-то рядом.
Несколько рук нерешительно потянулось к нему. Но опасности уже не было. Попадись он в день первый или даже в третий, никто бы не помедлил растерзать его. Но теперь настал праздник, все были сыты кровью, всем хотелось вина. Его не тронули.
Господин де К. снова двинулся в путь. Он шел знакомыми улицами, не узнавая их. Проходил под окнами своих друзей, и его высокие красные каблуки скользили на битом стекле, усыпавшем мостовую. Подобрал шелковую розовую куклу маленькой де Б., попытался собрать затоптанные ноты под балконом монсеньора Д., у которого он исповедывался. Глянул на титул. Это был Моцарт. Тот нежный, мотыльковый, пахнущий пудрой Моцарт, которого умел вызывать с этих желтых листов монсеньор Д. Но господин де К. вспомнил почему-то не монсеньора Д. и не Моцарта, а ту пьяную рожу над камзолом господина де О. В голове у него было пусто, как в разоренном доме, а на месте сердца словно хрустело битое стекло.
Так он пробродил до вечера и оказался на Гревской площади, в страшном месте, где в считанные дни погибли тысячи аристократов. Сейчас она была безлюдна, как театр после представления. Только несколько облезлых худых собак старательно вылизывали испачканные засохшей кровью камни мостовой. На стене одного из домов было написано мелом «МАСКАРАД» и нарисована стрелка-указатель, направленная в сторону площади Сент-Оноре.