– Хочу в театр теперь же! – завопил неугомонный Свейский. – Сей же минут хочу! Поехали в театр, Проказов, не то на дуэль тебя вызову! Мало что с маменькой и тетенькой меня поссорил, мало что в бордель завез, так еще и в театр не пускаешь?! Стреляться желаю с тобой! На тридцати... нет, на двадцати, нет, на десяти шагах!
– Тогда уж на трех, через платок, – усмехнулся Проказов. – Чего, в самом деле, волынку тянуть: на десяти, на двадцати...
– На трех, согласен! – обрадовался Свейский. – Где мои лепажи?
– Я так думаю, тебе платок куда больше надобен, – сказал Проказов и, выдернув из-за обшлага, кинул приятелю большой шелковый платок. Свейский сделал нелепое движение, не то попытавшись поймать его, не то, напротив, увернуться, однако не устоял на ногах и плюхнулся в позади стоявшее кресло, нелепо задрав свои длинные ноги. – Вот и хорошо, ты отдохни пока, не мешай другим развлекаться.
– Отдохнуть – это хорошо, – пробормотал Свейский, вдруг сделавшись послушным. Он повозился в кресле, устраиваясь поудобней, потом откинул голову на спинку кресла и закрыл глаза. – Хорошо... – И вслед за этим последним словом, слетевшим с его губ, он накрепко заснул, и даже рот приоткрыл, и даже похрапывать начал слегка...
– Вот и ладненько, – ласково сказал Проказов, однако в голосе его послышались мадам Жужу некие металлические нотки. – Ох, не люблю дураков... к тому ж богатых дураков, которые над окружающими издеваются и принуждают их потакать своим капризам. Разозлил он меня, не в шутку разозлил нынче! А когда я злюсь, меня начинают обуревать нечистые страсти! – Он ухмыльнулся. – А свои нечистые страсти я привык лелеять... Ну что, мадам Жужу? Вы готовы помочь мне взлелеять мои нечистые страсти и предоставить мне обещанный розанчик? Да только поскорей. Коли я не люблю приезжать к открытию театрального занавеса, это не значит также, что я готов видеть его уже закрытым. У нас есть полчаса. Ведите меня к бутончику! – властно взмахнул он рукой.
– Как полчаса? – несколько растерялась мадам Жужу. – Всего полчаса? Да мне полчаса мало даже, чтобы девушку одеть, подготовить к вашему приходу, а то она в черном платье, с косой... слова сказать не умеет... еще кричать начнет по глупости!
– А вы что, розанчик в декольте обрядить желаете и научите говорить: «Иди ко мне, мой пупсик, я тебя приласкаю!»? – захохотал Проказов. – Отлично, что в черном, что с косой! Отлично, коли кричать начнет и звать на помощь. Мне деланые охи-вздохи манонок ваших уже обрыдли. Когда я зол, я более всего удовольствия получаю, коли барышня мне противится. Немедля к розанчику! Ну?!
И зеленые глаза его начали рассыпать такие искры, а взгляд их сделался столь бешен, что мадам Жужу не сочла возможным более перечить. Забыв даже про то, что сговорилась с Проказовым об авансе, она повлекла его к дверям укромной комнатки, куда недавно была помещена протеже Хвощинского. Странным показалось ей, впрочем, что дверь была приотворена...
Почуяв недоброе, мадам Жужу ворвалась в комнату – да так и ахнула, увидав опустелую кровать и отворенное настежь окно.
Она не сразу поверила своим глазам, а тем паче не сразу осознала, что Анюта, так и не ставшая Аннетой, сбежала!
* * *Анюта летела, не разбирая дороги, ничего не видя вокруг. Запуталась в юбках, чуть не упала, приостановилась, прижав ладонью неистово бьющееся сердце. Огляделась.
Куда она бежит? Неизвестно. Где она? Неведомо. Сплетенье узких улочек позапутанней того лабиринта, в котором некогда блуждал прославленный Тезей. Но его вывела к свету нить Ариадны, а кто даст путеводную нить Анюте, которая блуждает в лабиринте, созданном из обломков рухнувшего мира?!
Ее мир рухнул, да, он рухнул безвозвратно. Внезапная кончина тетушки Марьи Ивановны и переезд в город N... встреча с опекуном и страшное открытие собственного ужасного, унизительного происхождения... рассказ этой кошмарной, уродливой повитухи... «Какое счастье, – мелькнуло тогда в голове Анюты, – какое счастье, что и родители мои, и тетушка уже умерли и не успели узнать, что я их любви недостойна, какое счастье, что я узнала о своем позорном рождении не от них, что не успела увидеть в их глазах презрение и холодность!»
Кажется, это была последняя связная мысль, которая появилась в ее сознании за долгое время, потому что невероятные и кошмарные события продолжали сыпаться на ее несчастную головушку. Она была так потрясена, что даже плакать не могла. Просто стояла и смотрела на господина Хвощинского и думала о том, что фамилию своего опекуна помнит, а имени-отчества нет. И в ту минуту ей это казалось самым главным, ведь она должна была спросить его, как же ей жить дальше, куда податься, если она осталась на всем свете одна-одинешенька, никому не нужная, без крыши над головой и без гроша в кармане. А он... а он вдруг стал говорить что-то странное. Якобы он готов закрыть глаза на тайну Анютиного рождения, потому что добрый и великодушный человек и заботится о том, чтобы имя его дорогого друга и родственника Виктора Львовича Осмоловского (того самого, коего Анюта всю жизнь считала своим родным отцом) не было покрыто позором. Ради этого он на любую жертву готов – даже на то, чтобы на Анюте жениться, прикрыть ее безродность своим именем.
От изумления Анюта даже вспомнила его имя и отчество: господина опекуна звали Константином Константиновичем. И она пискнула робко:
– Да как же сие возможно, Константин Константинович?!
– При желании нет ничего невозможного, – деловито ответствовал опекун. – Вас, быть может, беспокоит свидетельство Каролины? – И он небрежно кивнул в сторону ужасной старухи, которая смотрела на Анюту взором злобной гарпии. – Ничего, мы ей заплатим, и она будет молчать. Разумеется, сумма должна быть изрядная. Для этого немедленно после венчания вы передадите мне все права на ведение ваших денежных дел. И я определю Каролине приличное содержание в залог ее молчания.
– Но как же-с? – пролепетала Анюта. – Это же обман... неправедный обман!
Каролина хихикнула весьма презрительно, а Хвощинский нахмурился:
– Вы что ж, меня лгуном считаете?! Я вас спасти желаю, а вы меня...
– Что вы, что вы, помилуйте, Константин Константинович, – слабеньким голоском бормотала Анюта, – как вы могли такое подумать. Я вам, конечно, по гроб жизни за вашу доброту признательна, а все же не пойму... как же так... ведь родители мои, ну, те, кого я по незнанию почитала как мать и отца, они ведь проклянут нас на том свете, это же им, их памяти поношение... Да и тетушка Марья Ивановна осудила бы меня, коли я согласилась бы...
– Позвольте осведомиться, вы, Анюта, круглая дура, что ли? – возопил Хвощинский. – Да что вам в тех мертвецах?! Вы-то еще живы! О себе думайте! Ну, говорите: пойдете за меня?
Анюта так и затряслась от неудержимых слез. Немил ей был Хвощинский, немил и постыл... Конечно, чем влачить жалкое существование подзаборной бездомной нищенки-побродяжки, небось и за черта с рогами пойдешь, а все же она никак не могла вымолвить такое простое и такое трудное слово – «да». Что-то подсказывало: Хвощинский не из жалости к ней предложение делает: он хочет посвоевольничать с деньгами Осмоловских! Анюта во всех этих делах плохо разбиралась, однако ж понимала, что наследство Осмоловских все равно должно кому-то перейти, даже если дочь их – не дочь и никакого права на деньги не имеет. Значит, она, согласившись смолчать и за Хвощинского выйти, все равно что ограбит этого неизвестного ей, может быть, очень хорошего и несчастного, бедного человека, для которого в этих деньгах вдруг да спасение от нищеты кроется? Да и не только в деньгах дело было...
Так же мало, как о деньгах, Анюта знала и о мужчинах. Тетушка Марья Ивановна воспитывала ее в строгости – в такой, что с неудовольствием отпускала даже на военные парады полюбоваться, говоря, что невинной девице неприлично даже издали смотреть на такое количество марширующих мужчин. Вообще можно сказать, что воспитывалась она дикаркой и затворницей. Те молодые люди, военные или статские, которые изредка и очень издалека мелькали на Анютином горизонте (она ведь еще и выезжать не начинала, так что даже танцевала в малом зальчике со стареньким учителем, а вовсе не с кавалерами на балах), были весьма собой хороши и, самое главное, выглядели весьма благородно. На барышень они поглядывали враз восхищенно и снисходительно. Именно такой идеал будущего супруга и лелеяла в своем воображении Анюта. О нет, он совершенно не должен быть именно жгучим брюнетом или голубоглазым блондином, так далеко мечты девичьи не простирались, но она точно знала, что он будет благороден... и взирать на нее станет восхищенно и снисходительно. И это сделается непременным залогом семейного счастья. Но Хвощинский не был благороден – ведь им двигала отнюдь не жалость к Анюте, а жажда наживы. И она заранее знала, как если бы увидела вещий сон, что ни капли счастья не выпьет из брачной чаши, которую преподнесет ей Хвощинский: он будет смотреть на Анюту с презрением, он со свету сживет ее попреками. Да это еще полбеды... а грех перед Господом? Он-то все видит, все ведает, он-то будет знать, что перед алтарем станут два лгуна, которые на лжи захотят построить свой дом... Но именно в такие домы и метит Господь разящие молнии!