Ноги на осыпи скользили, и если бы не шипы, то он давно бы уже не удержался, сполз вместе с Алешкой в это пекло. Выбравшись на твердое место, постоял, давая уняться дрожи в ногах, огляделся. Долина была застлана сплошной пеленой дыма. Неузнаваемые от этой невиданной перетряски горы громоздились черными угловатыми горбами на фоне блеклого затянутого тучами неба.
И снова он шел и шел, щупая руками горячую Алешкину одежду, осторожно ставя ноги, чтобы не оступиться: рядом были обрывы, пропасти. Пот заливал лицо, но некогда было вытереть его. Он торопился подняться как можно выше, где было не так жарко, поскорей уйти от скальных выступов с их камнепадами туда, к перевалу, к более-менее ровному месту. Сколько шел, не мог определить, думал только о том, чтобы Алешка не испугался, не расплакался. Успокоить его он, наверное, не смог бы: сил уже не оставалось.
Тропа сузилась до того, что на ней едва умещалась нога. Поколебавшись секунду, дед шагнул вперед и пошел, крепко прижимая к себе Алешку, чувствуя спиной острые выступы скалы. Еще шаг, еще. Наконец увидел площадку, такую широкую, что на ней можно было не только стоять, но и лежать, хоть вдоль, хоть поперек.
Он уже ступил на край этой площадки, когда под ногой подломился камень. Почувствовав, что падает, дед обеими руками отбросил от себя Алешку туда, на площадку, качнулся от этого толчка, изогнулся весь, стараясь если не устоять, то хоть упасть не на самую кромку обрыва, но неожиданно ударился головой о выступ скалы и потерял сознание.
Очнулся он от плача иволки и сразу заметался глазами, ища Алешку. Тот сидел у стены и, держа иволку на сложенных лодочкой ладонях, дышал на нее.
— Поет, — радостно сообщил Алешка, увидев, что дед открыл глаза. Давно поет, а ты все спишь и спишь.
Он боялся пошевелиться, не зная, в каком положении лежит, может, на самом краю пропасти. Шевельнул лопатками, почувствовал, что лежит всей спиной, твердо. Тогда осторожно начал шевелить пальцами, ощупывать камни. Наконец приподнял голову, огляделся. До края пропасти было не меньше метра. Еще не думая о том, как ему в беспамятстве удалось отползти от края, дед вдруг почувствовал такую радость, какую, наверное, еще никогда не испытывал. Выбрались! Алешка жив, здоров, сам он отделался, как видно, одними синяками. И вроде бы все позади: недра утихомирились. Иволка вон снова поет свое, а уж она-то чувствует, убедился. И почему говорят, что она плачет? Прав Алешка: она так поет печально. А печаль — это ведь та же радость, только тихая, умиротворенная.
Дышалось легко: с гор дул прохладный ветер, относил жар и смрад остывающей магмы.
— Где ты иволку-то поймал? — спросил дед как можно спокойнее.
— А это наша, та самая. Ожила она, видишь?
— Та самая? Она же…
Он понял, что Алешка, кинувшись тогда, в вездеходе, за своим кристаллом, не забыл положить в карман также и иволку, понял и обрадовался за внука: это о многом говорит, если уж в такой горячке проявилась добродетель.
— Папин-то подарок цел? — улыбнулся он Алешке.
Лицо малыша внезапно изменилось, и дед понял: случилось непоправимое.
— Неужто потерял?!
— Я… я его там… забыл.
Он дернулся всем телом, и дед, испугавшись, как бы мальчишка не вскочил на ноги, подполз к нему. Обнял и закрыл глаза, борясь с головокружением, пересиливая вдруг подступившую к горлу тошноту.
— Как это забыл? — спросил машинально.
Алешка молчал, и дед не стал больше задавать вопросы. У него было странное состояние: голова раскалывалась от боли, от сострадания к Алешке, а в душе, в сердце, где-то, в общем, внутри было сплошное ликование. Если уж о своем драгоценном кристалле не вспомнил, спасая живое, значит, настоящее, человеческое, зреет в нем, то, во имя чего, по сути дела, вся жизнь родителей, всех взрослых людей. Чтобы дети вырастали людьми, хранителями высших добродетелей добролюбия, доброделания, к которым, собственно, и сводятся все деяния человечества.
Он открыл глаза и увидел застывшее лицо внука, не лицо — маску. Большими неподвижными глазами малыш смотрел перед собой, и было в этих глазах что-то каменное, пугающее.
— Ты чего? — потормошил он внука.
Алешка не ответил, даже не изменился в лице.
— Я тебе его потом достану…
Он тут же догадался: дело не в самом кристалле — внук омертвел от сознания собственной оплошности. Папин подарок для него все равно что сам папа, и если забыл о подарке, значит, забыл о папе?
Надо было как-то помочь внуку, вывести его из этого окаменелого состояния. У детей не бывает маленького горя, если уж оно приходит, то непременно безысходное, бесконечно огромное. Не находя облегчающего выхода, оно способно сломать в маленьком человеке что-то важное. Мертвая порода и та не выдерживает перенапряжений — вон как раскололся кристалл, как разверзлись недра…
— А ты поплачь, полегчает, — сказал он, поглаживая Алешку по плечу.
— Да-а, — всхлипнул малыш. — Сам говорил… мужчинам нельзя…
— Один раз можно. Поплачь, поплачь, так надо…