Бедная нина, или Куртизанка из любви к людям искусства (Нина Петровская) - Елена Арсеньева страница 3.

Шрифт
Фон

Нина прекрасно понимала: ей нужно или стать спутницей Бальмонта в его «безумных ночах», бросая в их чудовищные распутно-пьяные костры всю себя, с телом и душой, по крайней мере, перейти в его свиту, сделаться при Бальмонте этакой «женой-мироносицей», дышать только им, говорить только о нем, следовать по пятам его триумфальной колесницы… Вся штука в том, что эта самая колесница ей уже вовсе не казалась триумфальной. Можно было, конечно, сделаться просто так – светской знакомой, но Бальмонт ее не отпускал, он твердил о какой-то дружбе, о долге, и долг этой дружбы почти против воли обязывал Нину еще какое-то время «вовлекаться в бальмонтовский оргиазм» как дома, так и в каких-нибудь дешевеньких гостиничках – «в пространствах», как предпочитал выражаться ее любовник.

Впрочем, в конце концов и ему это надоело – прежде всего потому, что он понял: барышне по сердцу другой. Предпочтения ему другого он перенести не мог (да и кто смог бы?!), а потому сделал хорошую мину при плохой игре: якобы он первый решил расстаться с не оценившей его Ниной Петровской. Довольно!

Ей тоже было довольно Бальмонта – более чем! Тем паче что и вправду – она уже глядела в другую сторону.

Сторону эту звали Борис Николаевич Бугаев, только в том-то и штука, что и носитель этого имени, и никто другой не желали его так называть, а предпочитали именовать его короче и восхитительней – Андрей Белый.

«Увидела я его случайно.

В вестибюле Исторического музея, после чьей-то лекции, в стихии летящих с вешалок, ныряющих, плавающих шуб, словно на гребне волны, беспомощно носилась странная и прекрасная голова, голубовато-призрачное лицо, нимб золотых рассыпавшихся волос вокруг непомерно высокого лба.

«Смотрите! Смотрите же, – толкнули меня в бок, – это Андрей Белый!»

Так я увидела в первый раз Андрея Белого, сражающегося с ужасами эмпирического мира. А он просто искал свою шубу… с вдохновенно-безумным лицом пророка.

Потом я отметила, что выражение его лица редко соответствовало совершаемому акту. Он пил из крохотной рюмочки шартрез с таким удивлением в синих (лучисто-огневых) глазах, точно хозяин предложил ему не простой ликер, а расплавленный закат; ходил по Арбату, направляясь в гости или на заседание в дневной толпе, точно по осиянной звездами пустыне или по дантовскому лесу, кишащему видимыми или невидимыми опасностями, то натыкаясь на людей среди бела дня, то страстно озираясь, пряча голову в плечи, прижимаясь к стенам.

Таким он был тогда, когда я увидела его, высоко вознесенного потоком шуб, звериных шкур…»

Таким Нина полюбила его.


Андрей Белый всегда был один из загадочнейших поэтов богатого на гениев Серебряного века. Над его стихами гоготали в газетах; «аргонавты», его последователи-поэты, молились на них; Блок, при том что Белый увел в свое время у него жену, и Брюсов, который соперничал с ним тоже из-за женщины и из-за места на поэтическом Олимпе, считали его отвратительным и великолепным, ненавидели его и восхищались им. Он воплощал в себе – для каждого по-своему – его лучшую поэтическую мечту о «несказанном», мечту, которой жила вся литературная эпоха, все замкнувшиеся от мира в оранжереях и «башнях» из слоновой кости.

Он пел – не читал, не декламировал, а именно пел:

У него и впрямь было снеговое чело, и Нине чудилось, что над ним не то еще венец терновый, не то уж сразу – нимб златой…

«Мы познакомились весной. Поздно, часов в 11, пришел А. Белый на один из грифских вечеров. Вошел, точно пробираясь сквозь колючую изгородь. Вид его меня взволновал второй раз, но, храня пристойнейший вид хозяйки дома, я пошла к нему навстречу. Помню, что захотелось иметь в руках какие-то необычайные „дары“. Но какие? Вот разве что ландыши в вазочке на столе Грифа, ранние ландыши ранней и дорогой московской весны. Он вдел веточку в петлицу, не удивляясь, точно знал, что так будет, и с ней весь вечер спорил с кем-то о Канте».

Эти ландыши потом еще аукнутся всей русской поэзии вообще и Нине в частности, но об этом речь впереди. Пока же подробнее о герое романа.

Борис Бугаев был сыном профессора математики, известного Европе учеными трудами, московским студентам – феноменальной рассеянностью и анекдотическими чудачествами, а первоклассникам-гимназистам – учебником арифметики. Профессор Бугаев в ту пору говаривал:

«Я надеюсь, что Боря выйдет лицом в мать, а умом в меня». Профессор был не только чудаковат и гениален, но и уродлив. Однажды в концерте (уже в начале девятисотых годов) Надежда Яковлевна Брюсова, сестра поэта, толкнув локтем Андрея Белого, спросила его: «Смотрите, какой человек! Вы не знаете, кто эта обезьяна?» – «Это мой папа», – отвечал Андрей Белый с тою любезнейшей, широчайшей улыбкой совершенного удовольствия, чуть не счастья, которою он любил отвечать на неприятные вопросы.

Его мать была очень хороша собой. Константин Маковский изобразил ее в виде одной из самых красивых подружек невесты на картине «Боярская свадьба». Она любила приговаривать, вертясь перед зеркалом: «А ведь я еще ничего!» – и сердце ее было не чуждо любовных волнений.

Физическому несходству супругов отвечало расхождение внутреннее. Ни умом, ни уровнем интересов друг другу они не подходили. Не только нервы, но и самое воображение Андрея Белого были раз навсегда поражены и потрясены происходившими в доме Бугаевых «житейскими грозами». Эти грозы оказали глубочайшее влияние на характер Андрея Белого и на всю его жизнь. Отца он боялся и втайне ненавидел: недаром потенциальные или свершившиеся преступления против отца составляют основу всех перечисленных романов. Матушку – жалел и восторгался ею. С годами ненависть к отцу, смешиваясь с почтением к его уму, с благоговейным изумлением перед космическими пространствами и математическими абстракциями, которые вдруг раскрывались через отца, превратилась в любовь. Влюбленность в матушку с трудом стала уживаться с нелестным представлением об ее уме и с инстинктивным отвращением к ее избыточной чувственности.

Каждое явление в семье Бугаевых подвергалось противоположным оценкам со стороны отца и со стороны матери. «Раздираемый», по собственному выражению, между родителями, Белый видел, что всякое явление оказывалось двусмысленно, раскрывалось двусторонне, двузначаще. Сперва это ставило в тупик и пугало. С годами вошло в привычку и перешло на отношения к людям, к событиям, к идеям. Он полюбил совместимость несовместимого, трагизм и сложность внутренних противоречий, правду в неправде, может быть – добро в зле и зло в добре. В жизни он не раз вел себя так, что дорогой ему человек становился врагом, а презираемый лез с объятиями. Порой он лгал близким и открывал душу первому встречному.

Отец хотел сделать его своим учеником и преемником – мать боролась с этим намерением музыкой и поэзией: не потому, что любила музыку и поэзию, а потому, что уж очень ненавидела математику. Чем дальше, тем Белому становилось яснее, что все «позитивное», близкое отцу, близко и ему, но что искусство и философия требуют примирения с точными знаниями – «иначе и жить нельзя». Прежде чем поступить на филологический факультет, он окончил математический. В результате он пришел к мистике, а затем к символизму.

Начав бывать у «Грифа», он сразу обратил внимание на Нину Петровскую – почуял ее «особенную чуткость» к нему. Они подружились. Белому страшно импонировало, что Нина считает его «новым Христом». Ему было совершенно все равно, что Соколова часто нет дома («наши однажды скрестившиеся дороги пошли фатально в разные стороны», – напишет о разладе с мужем Нина), что вокруг бледной, словно бы всегда утомленной, вяло курившей хозяйки толпятся днем и ночью какие-то мужчины, что она с сомнамбулическим выражением часто то с одним, то с другим покидает общую компанию, а потом возвращается, на ходу приглаживая волосы и оправляя платье, сохраняя все тот же сомнамбулический и невинно-девичий вид, в то время как спутник ее приходит сконфужен, красен, потен и доволен. Кстати, об этом редкостном умении Нины Петровской вечно быть «не от мира сего» Брюсов спустя год-другой напишет так:

Андрей Белый вообще был склонен к духовному мистицизму и считал любовь платоническую высшим достижением и счастьем человеческим. При этом от матери он унаследовал достаточно чувственности, чтобы впадать иной раз в искушение, а от отца – достаточно комплексов, чтобы потом с наслаждением презирать и себя, и ту женщину, которая подвергла его искушению. Именно с наслаждением! Как говорится, не согрешишь – не покаешься.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке