Я устремлял взгляд на горизонт. Морс было далеко, за той зыбкой линией, где пламенел рассвет. Нептун трубил в свой рог, поднимая бурю. Ахилл плыл к Трое, где ему суждено было погибнуть и стать бессмертным, Одиссей плутал по островам, зачарованный песнями сирен. Его подвиги тоже воспоют поэты.
На террасу выходила одетая в белую тунику мать. Ее длинная черная коса была короной закручена вокруг головы. Она обнимала меня, окутывая облаком своего аромата. Я прижимался к ней с жадностью пчелы, собирающей нектар на самом прекрасном цветке Македонии. Олимпия была молода и красива, она происходила от богов и героев — и рассказывала мне об их непостоянстве и причудах. Ее нежный голос обращал кровавые войны в размолвки влюбленных, а чудовищ, обитающих в морской бездне, в воркующих пташек. Ее взгляд терялся в дали невидимого моря. Я видел, как она улыбается и печалится, смотрел, как она плачет, и не мог ее утешить. В сердце моей матери жила тайна.
Я не понимал, почему мужчины так одержимы войной. В мире не существовало ничего приятней мягких тканей, цветных камней и женского смеха. Летом город купался в жаре. Мы прятались от солнца в тенистой апельсиновой роще, я лежал, положив голову на живот матери. Рабы жгли траву, чтобы отпугнуть насекомых, обмахивали нас пальмовыми листьями. Зимой мне было одиноко в огромном дворце с плоской крышей. Мать пела, и ее голос эхом откликался в пустых покоях. Она учила меня именам птиц, рассказывала, как живут деревья, травы и цветы, и я впитывал ее слова, как сладкое молоко.
Крестьяне приносили нам раненых животных: птиц с переломанными крыльями, хромых собак, осиротевших детенышей обезьяны, змей и пчел. Олимпия лечила их, рядом с ней они набирались сил.
— Если хочешь поговорить с животным, не двигайся, — учила она. — Отведи взгляд. Смотри на цветок, или на дерево, или в небо. Забудь, что ты — Александр. Услышь его мысли.
Язык жаб, коз и гадюк я тогда понимал лучше языка людей.
Армия возвращалась. По мрамору полов грохотали тяжелые шаги, раздавались пьяные крики и громкий смех. В воздухе пахло вином, пóтом и оружием. Двери с треском распахивались, и появлялся мой отец. Я прятался за драпировками. Его единственный глаз цепким взглядом окидывал комнату, и я застывал, как изваяние. Когда Филипп пребывал в хорошем расположении духа, он огромными ручищами хватал меня за ноги и подбрасывал в воздух. Если же отец был пьян, он с ревом таскал меня за волосы, рвал на мне платье, обзывал ублюдком и грозился бросить в ров со львами. Мать кидалась на помощь, но отец поднимал меня над головой, чтобы она не могла достать. От его жестких вьющихся волос исходил резкий, почти звериный запах, крики приводили меня в ужас, я дрожал всем телом. Филипп проклинал Олимпию и весь ее род. Он клялся перерезать горло изменнице-жене и закопать живым ублюдка-сына. Отец обзывал мать колдуньей, рычал, что она строит заговоры, желая отобрать у него власть. Он отпускал меня, лишь доведя Олимпию до слез и напугав до полусмерти меня.
Воины сходились на пир, рабы несли по коридорам бурдюки с вином и жареное мясо на серебряных подносах. Изуродованные шрамами лица мужчин блестели в зыбком свете факелов, они пожирали оливки и виноград. Мой отец председательствовал, разглагольствуя о будущих военных кампаниях и царствах, которые хочет завоевать. Его голубой глаз под светлой кустистой бровью яростно сверкал. Я прятался за колонной и слушал, завороженный ревом отца, хоть и не понимал смысла его слов. В зале становилось шумно. Филипп хватал одной рукой кубок с вином, другой отрывал от туши куски мяса. Он пил, не останавливаясь, и слишком много ел. Ему было неведомо утонченное наслаждение, он предпочитал утолять одно желание за другим.
Прислужницы матери находили меня, силой уносили из зала и закрывали в моей комнате. Я подходил к окну и смотрел на блестевшие внизу огни города. Вся Пелла праздновала вместе с царем. В лунную ночь я видел в садах обнаженных мужчин.