— Я поступил по Правде, — спокойно ответил Пежич. — Сам посуди: не драться же мне с Путятой? Он ведь не нурман какой-нибудь, а наш, Полянский. Тем более виру и головное он уже заплатил.
— Путята — не варяг! — бросил Артём. — А убили варягов!
— Согласен, — не стал спорить Пежич. — Но опять же сам посуди: что они были за варяги? Одиннадцать лет Олруд служил ромеям. В Киеве меньше двух лет живет. Ты это знаешь. Твой отец сам помогал ему обустраиваться.
— Он был родичем старого Рёреха! — напомнил Артём.
— Ну так пусть Рёрех и спросит с убийц, — пожал плечами Пежич.
— А я тебя другом считал, — мрачно проговорил Артём.
— А я и есть твой друг, — спокойно сказал Пежич. — Олруда с сыном жаль, но для твоего рода, Артём Серегеич, его смерть благо.
— Думай, что говоришь, воевода!
— А ты сам посуди: первый жребий пал на твоего брата. Его князь забрал. Вроде как на себя принял. Но жертва-то Сварогу все равно нужна. Это же не твой распятый бог, которому одних лишь слов довольно. Осерчает Сварог — не будет нам на этой земле удачи.
— Сам придумал?
— Добрыня сказал.
Артём глянул исподлобья на Пежича, подумал… И кивнул.
Простил.
Пежич вздохнул шумно, заулыбался, хлопнул Артёма по плечу:
— Как женка молодая, Доброслава? Люба?
— Толкова, — ответил Артём. — С приданым своим управится.
— Как это? — удивился Пежич. — А ты что же?
— А наше дело — воинское, — спокойно ответил Артём. — Нам с тобой холопов погонять некогда. Чую я: Владимир в Киеве сидеть не будет.
— Это да, — согласился Пежич. — Как у тебя с ним?
— Обид нет, — кратко ответил Артём. — Что еще в Киеве слышно, кроме сварговых самовольств?
— Дурманы балуют. — Лоб воеводы прорезала вертикальная складка. — Людей обижают, задираются… Денег князя требуют. За то, что посадили его на киевский стол..
— Собака лает — ветер носит, — зло процедил Артём.
— Это верно, — согласился Пежич. — Владимир своим ближникам, Сигурду и Дагмару, столько земель раздал, что своим ничего не осталось. — В голосе воеводы толкнулась обида.
— Это ненадолго, — заверил Артём. — А Сигурд — это, считай, наш юный Олав Трюггвисон. Олав, как только окрепнет, сразу двинет отцово конунгство у недругов отбивать. А Дагмар князю — родич. И друг давний. Не одарил бы его князь, ты бы первый сказал, что это — не по Правде. Да и ни к чему Дагмару здешние земли. У него — Сюллингфьёрд есть.
— Во-во… — проворчал Пежич. — Уже шея Дагмарова от золота к земле гнется, а ему всё мало. С нурманами, брат, хорошо дерьмо вперегонки жрать: схарчат — никому не оставят. — И вернулся к прежнему: — Значит, ты, Артём Серегеич, на Путяту тоже зла не таишь?
— На Путяту? — Артём усмехнулся. — На него — за что? Он головное князю заплатил. И вдове — тоже.
— Пежич тоже усмехнулся. Головное князю — это по Правде. А вот с вдовой Путята ошибся. Это у них, полян, жены мужам наследуют. И скот
и месть. У полян. Не у варягов…
* * *
— Это кощунство, и оно должно быть наказано! — яростно рубя рукой воздух, рычал Путята. — Это не над одним лишь сваргом надругались, а над самими Сварогом и Перуном. Чую я: это христианские козни. Одни христиане способны на подобное! Только они на такое пойдут, потому как для них наши славные боги, боги наших пращуров, — одни лишь мертвые деревяшки!
— Трудно мне судить об этом. — Владимир пригладил усы, заодно скрывая улыбку. — Вот кабы подождали вы меня, дабы мог я увидеть надругательство воочию, тогда другое дело.
Путята усмешки не заметил, зато она не укрылась от Сигурда, который с интересом ждал, чем же закончится дело.
У великого князя нынче отменное настроение. Вечер и ночь он провел на ложе ромейки. И было ему хорошо. А что до кощунства, так это с какой стороны посмотреть…
— Расскажи-ка мне еще раз, воевода, в каком виде вы нашли этого сварга, — предложил Владимир, изо всех сил стараясь, чтоб голос его прозвучал строго и сурово.
— Твоя воля, княже. — Видно было, что Путяте неприятно говорить о том, как унизили жреца его бога, но он смирил гордыню. — Нашли его утром твои отроки, что пришли к Перуну обряд братания свершить. Лежал он у ног Перуна, и в уши его были вдеты стальные кольца, а сквозь кольца эти была протянута цепь, что обвивала ноги Перуна. Так он и лежал, истомленный ранами и жаждой, пока не подоспел я и не освободил его.