Юрий Маркович Нагибин Гибель пилота
В первые годы после войны я нередко встречался со своими одноклассниками, с теми, кто уцелел или почти уцелел. Многие из них по-прежнему жили в районе Чистых прудов, и встречи наши происходили обычно в Лобковском переулке, напротив нашей бывшей школы, у Нины Карамышевой, неизменно хранившей мушкетерскую верность школьному товариществу.
Нина обитала в старинном барском особняке, где на ее долю пришелся гигантский гулкий зал с деревянными панелями и стрельчатыми окнами. Она уверяла нас, что бывший владелец особняка был магистром масонской ложи и в этом зале масоны вершили свои таинства. Некоторую мрачность и отсутствие уюта бывшее масонское убежище с избытком возмещало своей вместительностью, ведь нас под добрую руку собиралось иной раз более двадцати человек: наши замужние «девочки» приводили своих мужей, а женатые «мальчики» — жен.
Эти сборища, которые я так любил, прекратились в середине пятидесятых годов. К тому времени многие получили квартиры в Черемушках, Измайлове и других молодых районах Москвы и расстались с Чистыми прудами. Теперь собрать друзей стало делом нелегким, нужен был не только энтузиазм, но и терпение, настойчивость, долгие усилия. Все же Нина умудрилась еще раз соединить нас на старом месте в масонском зале старинного особняка. Но прежней радости не получилось. За минувшие годы все мы рассчитались с молодостью до последней копейки; случалось, мы не узнавали друг друга. Безотчетно все почувствовали, что это уже не встреча школьных друзей, а возобновление далекого и не очень нужного знакомства. Мальчики и девочки десятого класса «А» 311-й школы выпуска 1938 года перестали существовать, это было столь же несомненно, как физическая смерть. Какие-то другие люди, немолодые, усталые, не слишком привлекательные, присвоили их имена и некоторые второстепенные приметы: взмах ресниц, заикание, улыбку, нервный тик, умение ярко краснеть, легкую картавость. Вечер прошел как тризна, и больше мы не собирались. Но мой рассказ вовсе не о встречах школьных друзей, хотя некоторым образом связан с ними…
Он появился на одной из наших встреч под уклон вечера, когда все уже встали из-за стола, неумолчно и надоедливо хрипел патефон и каждый развлекался как мог. Хромой, опирающийся на толстую суковатую полированную палку с серебряным набалдашником, непомерно плечистый, но в рост как-то странно укороченный, с обширной бледной лысиной и порубленным, шрамистым лицом, он вковылял в наш вечер грубо материализовавшимся призраком войны. Навек расширенные, с копейку, мглистые зрачки обведены узенькими серо-синими ободками, мертвенная, без морщинки, гладь лба, такая же мертвенно неподвижная, будто чужая, верхняя губа — он улыбается одной только нижней, оттопыривая, заворачивая ее на подбородок, — белесые следы швов: на виске, через щеку, под глазом; лишь в скулах, чистых, сильных, загорелых, проглядывала былая привлекательность. Справа на пиджаке нашита золотая полоска «За ранение», так явно не соответствующая размерам несчастья. Да, война прошлась по нему колесом, но он не был сдавшимся человеком. Оглядев компанию тревожной ширью зрачков, обменявшись приветствиями, он энергично потащил ко мне свое грузное тело.
— Я двоюродный брат хозяйки дома, — сказал он, — знаком со всеми ее школьными друзьями, но вас почему-то не помню.
— Мне кажется, я знаю всех Нининых родных, но вас я тоже не помню.
— Значит, не судьба была раньше встретиться. — Он улыбнулся, отклячив нижнюю губу. — Вы работаете на телеграфе?
То ли он меня с кем-то путал, что ли брякнул просто наугад.
— Нет, я писатель…
— Что? — Лицо его стало серьезным, даже озабоченным. — Фамилия? — требовательно произнес он. Я назвал себя с тем тягостным ощущением собственного бессилия, какое ведомо каждому начинающему писателю.
— Ваше последнее произведение?
— «Гвардейцы на Днепре», — с надеждой произнес я.
— Ну, слава богу, — у него просветлело лицо. — «Гвардейцы на Днепре», кто не знает!
Книжка вышла несколько лет назад малым тиражом и осталась незамеченной — во всяком случае, я еще не встречал в широком мире человека, который читал бы ее. С жгучим интересом глядел я на Нининого двоюродного брата. Во мне подымалось и, обмирая, падало, как на качелях, странное, неизведанное, трогательное чувство.
— Вы правда читали?..
— Что же, вы считаете меня серым, некультурным человеком?.. Будем знакомы: Владимир Шворин, лейтенант в отставке, летчик-истребитель, орденоносец.
Мы обменялись рукопожатием.
— Нинка! — остановил Шворин проходившую мимо сестру. — Оказывается, этот человек написал «Гвардейцев на Днепре»!
— Ну и что? — спокойно спросила Нина.
— Хорошенькое дело! Фронтовики зачитывались этой книгой!
— А ты откуда знаешь? — И Нина пошла своей дорогой.
— Видали? — Шворин с юмором поглядел на меня. Он предложил мне выпить в честь знакомства, косо, широко шагнул к столу палкой и левой половиной туловища и наполнил рюмки.
— За гвардейцев жизни! — сказал он с чувством.
Мы чокнулись, я выпил до дна, он только пригубил.
— Нельзя, — сказал он, перехватив мой взгляд.
Он и позднее почти не пил, но вел себя как сильно захмелевший человек. Хмелел он не от вина — от внутреннего неперегорающего возбуждения. Казалось, из нескольких мест одновременно слышался его громкий, самоуверенный, перекрывающий все прочие шумы голос. Он вторгался во все разговоры и споры, безапелляционно выносил суждения, приговоры, законодательствовал в самых разных областях: от домашнего хозяйства до музыкального образования детей.
Меня он тоже не забывал.
— Вы должны написать обо мне, — говорил он, нависая надо мной широким, тяжелым телом. — Моя жизнь — это тысяча и одна ночь! «Гвардейцы на Днепре» — ерунда, вы сделаете такую книгу, что сразу прославитесь. Нам бы только выкроить вечерок, я вам все расскажу… Деньги не интересуют меня, важно запечатлеть опыт!..
По правде говоря, я уже не испытывал к нему давешней горячности. Мне начинало казаться, что он не читал «Гвардейцев на Днепре» и даже не слышал ранее моей фамилии. Чтобы не попадаться ему на глаза, я забился в дальний угол, где оказался в соседстве с самым тихим и молчаливым гостем, Сергеем Сарычевым.
Это был рослый, дородный парень, с крупным, смуглым лицом и прекрасными, печальными коровьими глазами. Судьба обошла его высокой участью быть нашим одноклассником, право находиться среди нас досталось ему по наследству от старшего брата Мити Сарычева, погибшего на войне. Он позвонил Нине, назвал себя и сказал о своем желании увидеть друзей погибшего брата. Нина пообещала пригласить его на ближайшее наше сборище, но сделала это не раньше, чем с зимовки вернулась Зоя Астанина; «трижды безнадежно любимая» — называл ее Митя. Он любил ее щенком, подростком, юношей и во всех трех ипостасях не пользовался взаимностью. Нина обнаружила редкую прозорливость: Митин брат показал нам, что было бы, останься Митя в живых. Сергей приходил, прятал свое крупное тело в тень и укромность и неотрывно смотрел на Зою. Высокая, крепкая, красно-рыжая, с очень светлой кожей и по-монгольски припухлыми, удлиненными глазами, Зоя была равнодушна к Мите, но сейчас, когда его не стало, вспоминала о нем чаще, чем о других ушедших товарищах. Она была счастливой женой, матерью, кандидатом наук, трезво знала, чего хотела, и шла прямым, ясным путем, но поэзия ее жизни умерла вместе с Митей. При всей своей трезвости и сухости, она понимала это; однако, способная постигнуть поэзию минувшего, она начисто не могла оценить ее в настоящем. Сергей Сарычев раздражал ее.
— Чего вы уставились на меня? — говорила она резко. — Это же пустой номер.
— Я знаю, — спокойно отвечал Сарычев.
— Ну и нечего!..
— И нечего… — повторял он покорно-насмешливо, и боль сияла в его коровьих глазах.
Никто из нас не знал, чем занимается Сергей Сарычев, где работает, живет, есть ли у него семья. Он пришел Митиным посланцем, не обремененный никакими жизненными тягостями, с единственным назначением: продолжать любить Зою. Впрочем, мы знали, что у него есть машина, тогда это было редкостью.
— Я подвезу вас, — сказал он Зое, по обыкновению, покидавшей компанию первой.
— Не требуется! — ответила она грубо и вышла из комнаты.
Я сидел возле Сергея и видел, как спокойно, чуть улыбаясь, он вынул изо рта папиросу и, словно в донце пепельницы, уткнул горящим концом в тыл ладони. Папироса стала торчмя в прожоге кожи, запахло горелым. Он щелчком сбил папиросу на пол, стер кровь и уголь, спрятал израненную руку в карман.
Вскоре я тоже собрался уходить, он предложил подвезти меня.
— Нам по пути, — сказал он.
— Вы разве знаете, где я живу?
— У Кропоткинских ворот.