Владимир ИЛЬИН ЕГО БОРЬБА
* * *
Последнее, что он успел воспринять ускользающим сознанием, было дикое, противоестественное сочетание аромата цветущих яблонь и зловония какого-то горящего тряпья.
И поэтому первое, что его удивило, когда он снова ощутил себя живым, было полное отсутствие всяких запахов. Воздух был абсолютно стерилен, и в нем не стояла та вонь лекарств и дезинфекционных растворов, которая обычно пропитывает госпитальные палаты.
«Значит, я не в госпитале, – подумал он. И тут же спросил себя: – А где я? Не на том же свете! Было бы нелепо, всю жизнь не веря в существование бога и загробной жизни, все-таки убедиться в обратном»..
Он попробовал открыть глаза, но их закрывала плотная повязка. Только теперь он ощутил, что лежит навзничь на чем-то твердом.
Тем не менее он был не один в этой кромешной тьме. Какие-то люди находились рядом с ним. Они что-то делали с его головой, только он не мог понять, что именно.
Он шевельнулся, чтобы встать, но тело было сковано неведомой силой.
– Лежите! – приказал чей-то властный голос сверху. – Вам еще рано вставать!
Ему не оставалось ничего, кроме как подчиниться. Хотя тут же возникла странная мысль: «Какое право он имеет так разговаривать со МНОЙ? И с какой стати я должен кому-то подчиняться?» Тогда он спросил:
–Где я?
Но ему не ответили. Не посчитали нужным разговаривать с ним или просто не знали, что сказать в ответ?
Он рискнул задать второй вопрос:
– Кто я?
На этот раз ему ответили, но не то, что он надеялся услышать.
Ему грубовато сказали:
– Молчите. У вас еще будет время на разговоры.
Кто-то тут же хихикнул, видимо, усматривая какой-то смешной подтекст в этих ничего не значивших для него словах.
Он рассердился. Teufel[1], что происходит?!
Вдруг что-то кольнуло его в левое предплечье, и он опять погрузился во тьму.
* * *Когда он пришел в себя, с памятью дела обстояли намного лучше. Ему быстро удалось вспомнить, кто он такой и что с ним было раньше. Не тогда, когда он очнулся в первый раз, а перед погружением в непроглядную тьму…
Повязки на глазах на этот раз не было, и он смог наконец осмотреться.
Стандартная тюремная камера-одиночка. Грубые нары у стены, сейчас он на них и лежал, серые бетонные стены, отхожее место в углу, алюминиевые ложка, кружка и тарелка на крохотном столике, стальные ножки которого прочно закреплены в бетонном полу.
И лампочка под решетчатым колпаком над стальной дверью, окошечко в которой забрано решеткой.
На нем была странная одежда свободного покроя. Нечто среднее между больничной пижамой и тюремной робой. Куртка и штаны из какой-то неизвестной ему ткани. Во всяком случае, не из хлопка. На ногах – домашние тапочки. Тоже из странного материала – не то кожи, не то ткани. И вместо подошв – не резина и не пробка, а что-то упругое, но прочное.
В памяти сразу всплыло: Мюнхен, двадцать четвертый год. После неудачной попытки свергнуть баварское правительство его тоже посадили в тюрьму, но камеры там были не такими мерзкими, как эта. И там он мог читать, писать, гулять и общаться с соратниками по партии.
Все ясно. Значит, он все-таки попал в плен.
Но как это могло случиться? Он же отлично помнил, что разгрыз и проглотил ампулу с мгновенно действующим ядом!
Оставалось предположить только одно: те болваны, которым он отдал свой последний приказ, то ли из трусости, то ли из разгильдяйства, то ли по сознательному расчету не выполнили его волю!
Он скрипнул зубами. «Никому нельзя доверять до конца, абсолютно никому! Даже, казалось бы, по-собачьи преданному Шмундту, который был в курсе всех моих личных дел и секретов. Иначе как объяснить, что он не облил нас с Евой бензином и не поджег наши тела после того, как мы умерли? Вернее, должны были умереть…
Факт есть факт. Раз я еще жив, значит, яд был не таким уж смертельным, а Шмундту что-то помешало довести дело до конца.
И вот теперь я в плену…
На секунду его обожгла безумная, несбыточная надежда: а может быть, я заблуждаюсь, и то, что я принимал за реальную смерть, было лишь тяжким бредом? Вспомни, может быть, ты был тяжело болен, а теперь болезнь позади? Тогда ни о каком плене не должно быть и речи, хотя Берлин наверняка все еще окружен…
Он сел на жестком лежаке и прислушался, чтобы уловить хоть какой-нибудь звук за стенами камеры. Но ни отдаленной канонады, ни дрожания пола от близких разрывов снарядов он так и не уловил. Хотя даже в рейхсканцелярии последнее время пол и стены содрогались от непрерывного артобстрела.
Значит, все-таки плен…
Он вновь обвел хмурым взглядом скудный интерьер помещения. Смешно было надеяться на что-то другое: даже если бы он болел, свои не стали бы помещать его в тюрьму. К тому же тот властный наглый голос, который приказал ему в прошлый раз замолчать, никак не мог принадлежать кому-нибудь из обслуживающего персонала. В нем сквозили враждебность и отвращение. Правда, говорил неизвестный на немецком языке. И без акцента.
На него вдруг накатил животный страх. Он вспомнил, как незадолго до обручения смертью с Евой до него дошла весть о гибели Муссолини. «Великого дуче» поймали вместе с любовницей в Милане, расстреляли, а потом толпа долго глумилась над беззащитными трупами, топча их ногами.
Неужели меня ждет тот же конец? Ведь именно этого я хотел избежать, когда принимал решение добровольно уйти из жизни!
Интересно, что стало с Евой? Осталась ли она тоже в живых или ее ампула оказалась по-настоящему эффективной? И что стало с Германией? Хотя, если вдуматься, последнее уже не имеет значения.
«Немцы оказались недостойными такого вождя, как я, а поэтому должны исчезнуть с лица Земли, чтобы уступить место на ней более сильным и жизнеспособным народам».
Откуда эта напыщенная декларация? Неужели это он говорил когда-то? Или, наоборот, кто-то говорил это ему? Но кто, кроме него, мог претендовать на роль вождя германского народа?..
Чтобы хоть на миг избавиться от охватившей его растерянности и неуверенности в себе, он с трудом поднялся на ноги – тело затекло от долгого бездействия – и прошелся взад-вперед по камере, исподлобья разглядывая стены и дверь.
Он несколько раз прошагал от нар до двери и обратно, прежде чем сообразил, что у него ничего не болит и что физически он чувствует себя почти так же, как в полузабытые юношеские годы. Даже правая нога, в которую он был ранен в далеком 1916 году, сейчас повиновалась безотказно, и ее не приходилось подволакивать. И руки перестали трястись. И куда-то пропала мигрень, так часто донимавшая его, а ведь именно дикая головная боль была причиной тех приступов ярости, которые казались подчиненным непонятными и потому такими страшными…
Да, подлечили меня капитально. Но зачем? Зачем они тратили на меня лекарства? Я им нужен живым – это понятно, но зачем я нужен им таким здоровым?
Непонятно.
Ходить по тесной камере надоело, и он опять уселся на нары.
Теперь, когда удалось кое-что вспомнить, он чувствовал себя намного лучше. Но неопределенность положения, в котором он оказался, по-прежнему отравляла сознание.
Самое странное, что в памяти отсутствовали целые куски из прошлой жизни. Сколько он ни пытался, но так и не смог припомнить какие-нибудь конкретные эпизоды из того, что происходило с ним в течение предыдущих пятидесяти шести лет. Только плавали в голове какие-то чеканные анкетные формулировки и иногда вспыхивали расплывчатые, словно на скверных старых фотографиях, портреты людей, с которыми он имел дело. Было имя – Алоис, и он знал, что так звали его отца. Но он так и не смог припомнить его живым человеком – только неподвижное, фото карточное лицо. То же самое – с матерью, женой, детьми. Даже такие близкие люди, как Ева и тот же Шмундт, представали в воспоминаниях в виде статичных плоских портретов, а не как живые люди.
«Что со мной?» – невольно испугался он. Или это яд так подействовал на мой мозг?