Юность Барона. Обретения - Андрей Константинов страница 2.

Шрифт
Фон

— Ничего не поделаешь, Милка, — показно вздохнула ее подруга. — Об этом даже в песне поется. У них первым делом — самолеты, ну а девушки…

— Неправда! — возразил заносчивый. — В отпуске девушки у нас исключительно на первом. Равно как они же на втором и на третьем местах.

— Отставить скуку! — скомандовал сомневающийся. — Давайте-ка еще шампанского выпьем. Милочка, солнышко, будьте любезны, разделите вон то симпатичное яблочко на общее количество пайщиков. Пока Валентуля его в одно жало не прикончил.

— Я не понял? Что за наветы?!

Солнышко покорно взяло большое красное яблоко, разрезало его пополам и… взвизгнув, смахнуло обе половинки на пол:

— Мамочки! Червяк!

Летуны дружно загоготали.

— Не червяк, Милочка, а мясо.

— Во-во, надо его на кухню. Повару.

С этими словами соискатель лавров Чкалова носком ботинка пнул ближайшую к нему яблочную половинку в направлении буфетной стойки.

Наблюдавший за этой сценой Барон встал из-за стола, дошел до буфета, поднял с пола сперва один, затем второй кусок и обратился к гуляющей компании:

— Вы позволите?

— Да пожалуйста. Угощайтесь.

— Спасибо.

Барон возвратился за столик, тщательно протер яблоко салфеткой и положил перед собой.

— Мужчина, может быть, вы голодны? — не удержалась от колкости Милочка, она же солнышко. — У нас есть хлеб и колбаса.

— Благодарю. Я буду иметь в виду.

Барон не обиделся — эта веселая четверка была ему симпатична. Особенно Валентуля, с такой заразительной убежденностью рассуждавший о возможности пролета под мостом на реактивном истребителе. Иное дело, что, хотя по возрасту молодые люди и являлись, как и он сам, детьми войны, однако ленинградцев среди них не было. Потому как эти ребята явно не в курсе, что вот уже многие годы в его родном городе с человеком, брезгливо отправившим в помойку еду, прекращают общение и стыдятся знакомством.

Барон рефлекторно сложил половинки яблока в единое целое и вдруг подумал о том, что оно удивительно похоже на то самое, крымское, во многом благодаря которому он и познакомился с Гейкой.

А случилось это в первых числах сентября 1941-го.

В те дни, когда еще никто и представить не мог, сколь глубока окажется та чаша испытаний, что вот-вот предстояло испить защитникам и жителям осажденного города.


Ленинград, сентябрь 1941 года

Хоть Юрка и не собирался сегодня идти в школу, создать убедительную видимость было необходимо. Чтобы бабушка ничего не заподозрила. Поэтому он тщательно сымитировал в комнате традиционный творческий беспорядок утренних сборов, благо комната у него теперь имелась своя, отдельная. Бывшая родителей. Чьи портреты по-прежнему продолжали висеть над кроватью в обрамлении остального семейного фотоиконостаса.

Кстати сказать, в 218-й Юрке решительно не понравилось. И учителя здесь какие-то угрюмые, а то и вовсе злые. И одноклассники не чета прежним — все больше особняком, каждый сам за себя держится. В общем, в сравнении с родной «первой образцовой» — день и ночь[1]. Хорошо еще, что у Саньки с матерью не получилось уехать в эвакуацию. Вернее, им-то самим, может, и плохо, но зато у Юрки остался в Ленинграде старый приятель. Правда, теперь в один с ними класс ходит еще и Постников, но этот, разумеется, не в счет. С ним у Юрки в последнее время наоборот — сплошные контры. И хотя до выяснения отношений посредством кулаков дело еще не доходило, но уже близко к тому.

Ядвига Станиславовна заглянула в тот момент, когда Юрка запихивал в планшетку (подарок деда Гиля) тетрадки.

— Юрий! До первого звонка осталось двадцать минут.

— Успею.

— Галстук-то у тебя мятый, словно жевал кто. Я же вчера весь вечер глажкой занималась, почему не сказал?

— Да нормальный. Сойдет.

— У тебя все сойдет, — проворчала бабушка. — На вот, — она протянула внуку два квадратика печенья. — Скушаешь на переменке.

— Не надо, нас же кормят. Отдай лучше Ольке, она их страсть как любит.

— Ольга голодной не останется. А тебе, чтобы хорошо учиться, нужно больше кушать.

— Не вижу связи.

— Юрий! Не дерзи!

— Ладно.

Юрка принял от бабушки печенье, запихал между тетрадей.

— Всё, я пошел.

— После школы, пожалуйста, сразу домой. Не шляйтесь нигде со своим Зарубиным. Я вчера в очереди слышала, что на Роменскую снаряд залетел — так больше десяти человек раненых. И все больше дети.

— Так где Роменская и где мы?

— Юрий! Ты опять?

— Ладно.

— Оленьку я приведу с обеда. У вас сегодня во сколько уроки заканчиваются?

— Я точно не помню, — соврал Юрка. — Около двух, кажется.

— Вот видишь, почти час ей придется оставаться одной в квартире. А она еще не привыкла к такому, страшно ей.

— А чего там с садиком? Не слышно?

— Обещала Мадзалевская похлопотать, — Ядвига Станиславовна тяжело вздохнула. — Сегодня после работы снова к ней наведаюсь, если застану. Не ближний, конечно, свет, а что поделаешь. Так что к ужину меня не ждите, сами тут хозяйничайте…


Юрка вышел из квартиры и спустился во двор, где его уже дожидался кореш-закадыка Санька Зарубин.

— Здорова!

— Привет.

— Куда сегодня пойдем?

— Может, на Старо-Невский? Заодно до Роменской улицы догуляем.

— А туда зачем?

— Бабушка сказала, там вчера артиллерийский снаряд разорвался. Позырим?

— Ух ты! Пойдем, конечно.

Приятели нырнули в арку подворотни. Здесь, пропав из сектора обзора выходящих во двор окон, Зарубин спрятал свой ранец, а Юрка планшетку за массивной створкой распахнутых ворот, которые вот уже лет пятнадцать как никто не закрывал.

Налегке они вышли на Рубинштейна и на углу Щербакова переулка наткнулись на Постникова. Зажав между ног портфель, тот уплетал бутерброд с чайной колбасой, выданный матерью на завтрак. Как всегда не утерпел — хомячил сразу. Опять же, чтоб ни с кем потом, в школе, не делиться.

Юрка и Санька демонстративно молча прошествовали мимо, но Постников не удержался, окликнул:

— Эй! А вы куда это направились?

— Не твое дело.

— Вы чё? Опять прогуливаете?

— А тебе-то что? — огрызнулся Юрка.

— Мне-то ничего. Но если я расскажу твоей бабушке, что ты в школу не ходишь, знаешь что будет?

— Знаю. В лоб получишь.

— Это мы еще поглядим — кто получит.

— Чего ты к нам прицепился? — встрял в диалог Санька. — Давай жри дальше свой фашистский бутер и вали на геометрию. Пока тебе замечание за опоздание не вкатили.

— А почему это фашистский?

— А потому что — der Brot!

— Сами вы! — оскорбился Постников. — Между прочим, мой батя сейчас с фашистами сражается.

— Подумаешь, удивил. Мой тоже на фронте.

— А за тебя разговор не идет. Но вот у некоторых…

Постников выразительно прищурился на Юрку.

— ЧТО у некоторых? — напрягся тот.

— А у некоторых отцы — враги народа.

— Что ты сказал?!!

— Что слышал! Это ты своей сопливой сестрице можешь лапшу на ухи вешать. Про то, как ваш батя на Северный полюс уехал. Ага, как же! Дворничиха моей мамке рассказывала, что сама лично видела, как его ночью арестовывали и в тюрьму увозили.

— Ах ты, гад!

Сжав кулаки, Юрка бросился на Постникова, и Саньке стоило немалых усилий удержать его.

— Брось, не связывайся с дураком! Слышишь, Юрка? Пошли, ну его к лешему.

И Санька почти силком потащил приятеля, у которого внутри сейчас все буквально клокотало от бешенства, в направлении Пяти Углов.

Ну а Постников, как ни в чем не бывало, заглотил остатки бутерброда и поплелся в школу. Размышляя по дороге, как бы так умудриться убедить мать в том, что одного бутерброда на четыре урока всяко недостаточно. Мать работала буфетчицей в «Метрополе», и серьезных продовольственных затруднений семейство Постниковых покамест не испытывало.

А еще Петька подумал о том, что вечером надо будет подкараулить во дворе бабку Алексеева и наябедничать, что ее драгоценный внучок второй раз за неделю прогуливает школу. Выдрать она его, конечно, не выдерет, потому как прослойка[2]. Но все равно влетит сыночку врага народа по полной — и на орехи, и еще на что-нибудь другое останется.

* * *

Проводив Юру в школу, Ядвига Станиславовна посмотрела на часы и решила дать Оленьке поспать лишних десять минуточек. А сама достала из комода старую объемистую тетрадь в зеленом сафьяновом переплете, прошла на кухню и подсела к столу. Вчера за всеми навалившимися хлопотами она не успела занести в дневник очередную запись.

Вот ведь как бывает: на протяжении долгой и, мягко говоря, непростой жизни Кашубская никогда не испытывала тяги к самовыражению посредством ведения дневника. Однако с началом войны фиксация каждого проживаемого отныне дня отчего-то вошла в привычку, сделалась необъяснимо важным ритуалом. Похоже, правы психологи, утверждая, что ведение дневника можно рассматривать как одну из форм человеческого выживания. Пускай и неосознанную, но мобилизацию воли и характера. Требующую таких качеств, как настойчивость, принципиальность и аккуратность.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке