— Это примерно одно и то же, — пробормотал Дронго.
— Ладно, — согласился его собеседник, — постараюсь что-нибудь сделать.
Завтра вечером позвони.
— Спасибо. — Он положил трубку.
Теперь ему оставалось ждать завтрашнего вечера. Еще предстояло уточнить, как погиб полковник Лякутис. Московский адрес полковника дал ему Хургинас.
Утром он поехал по указанному адресу. Обычный московский дворик. На скамейке сидели две старушки, во дворе играли дети. Ничто не указывало на трагедию, которая произошла здесь несколько месяцев назад. Он прошел в подъезд, поднялся на третий этаж. Убедившись, что звонок не работает, осторожно постучал. За дверью никто не ответил. Он постучал снова, на этот раз сильнее.
Дверь медленно открылась. На пороге стояла потухшая женщина. Он знал, как выглядят обычно подобные женщины, неожиданно теряющие своих любимых мужей.
«Проклятая профессия, — подумал Дронго, — приходится мучить вдову после такого горя».
— Добрый день, — вежливо сказал он, — извините, что я вас беспокою. Здесь жил полковник Лякутис?
— Да, — равнодушно ответила женщина, — он жил здесь.
— Я его бывший сослуживец, — соврал Дронго. — Можно войти?
— Входите, — так же равнодушно сказала она, пропуская гостя внутрь.
Квартира выглядела сиротливо, словно сама жизнь покинула это жилище. Он прошел в столовую, сел за стол. Она села напротив, устало положив руки на стол.
— Как вас зовут? — спросила женщина.
— Полковник Савельев, — чуть поколебавшись, представился он, внимательно следя за реакцией женщины. На нее это не произвело никакого впечатления, словно она впервые услышала такую фамилию. Покойный Лякутис не посвящал жену в свои служебные проблемы.
— Он ничего обо мне не рассказывал? — спросил Дронго.
— Нет. — Женщина покачала головой. Она пребывала еще в таком состоянии, когда не врут из вежливости.
— Наверное, он говорил обо мне. Мы начали работать с ним давно, еще лет пятнадцать назад, когда я приезжал в Литву. И совсем недавно, перед самым распадом, я был командирован в Вильнюс.
— Вполне возможно, — согласилась она, — но я не помню. Он не любил рассказывать о своей работе. Только сейчас начинаю понимать, что, прожив с ним столько лет, я мало интересовалась его проблемами.
Она отвернулась, но ни одним жестом, ни звуком не показала своего состояния.
— Как он погиб? — спросил Дронго.
— Его убили около нашего дома. Какой-то снайпер. Я целый месяц не могла спокойно проходить мимо этого места. Слава богу, скоро перееду отсюда к дочери.
— А кто это был, выяснили? Что-нибудь удалось узнать?
— Нет. Просто нам сказали, что неизвестный снайпер. Милиция до сих пор ищет. Следователи доказывают мне, что найти убийцу очень трудно. А я знаю: когда хотят, находят. И кому он мог помешать? Врагов мы не имели, в коммерческие дела никогда не ввязывались — на это он был не способен.
— Тогда, может, существуют другие причины убийства? — осторожно заметил Дронго.
— Не знаю. Возможно, что-то связанное с их банком. Но там у него все спокойно. Милиция проверяла его банк и всех его работников, но ничего не нашла.
Они говорят, будто не могут найти каких-либо мотивов для убийства.
Немотивированное убийство почти не раскрывается — это термин их следователя.
— А вы сами как считаете? — Ему приходилось быть предельно внимательным и осторожным, не очень нажимая на несчастную женщину.
— Не знаю. У него не было никаких секретов. Правда, последние два дня он ходил какой-то задумчивый. В тот вечер мы первый раз выбрались с ним в театр. — Она тяжело вздохнула. — Я ему советовала не ходить, но он настоял. Получилось, что и в последний.
Она оказалась очень сильной женщиной, если могла говорить о подобном, выдерживая все его вопросы.
— Извините меня, — искренне сказал Дронго, — я причиняю вам боль своими вопросами.
— Ничего, — сказала она и снова вздохнула, — сейчас уже легче. Не так больно, как раньше. Боль постепенно притупляется.
— Вы переехали сюда еще в девяносто первом?
— Да, сразу после августа. Он пришел домой и сказал, чтобы я собиралась.
Он уволился с работы, и мы переехали сюда, в Москву. Он думал устроиться на работу, но тогда здесь царили такие беспорядки. Сначала он даже нанялся сторожем. Очень переживал за Литву, за свою бывшую работу. Но потом нам казалось, что все наладилось…
Она все-таки заплакала.
Проклиная все на свете, он пошел на кухню, налил стакан воды из чайника, принес женщине.
— Извините, — сказала она, — простите меня. Я не выдержала.
«Они всегда такие сдержанные, эти прибалты», — подумал Дронго, поднимаясь.
— Вы не могли бы дать мне адрес вашей дочери? — попросил он на прощание.
— Зачем? — удивилась она.
— У меня остались письма вашего мужа. Я хотел бы переслать их вам, — в последний раз соврал Дронго.
— Спасибо. — Она назвала адрес, не спрашивая, почему он не записывает.
Жена офицера КГБ, она знала, как тренируют профессиональную память коллеги ее мужа.
Он попрощался и вышел из квартиры, осторожно закрыв за собой дверь.
Встреча с женщиной подтвердила его предположения. Теперь следовало ждать сообщений от Владимира Владимировича. Он вышел из подъезда и посмотрел на небо.
Стояла довольно теплая погода, несмотря на февраль, и он решил немного пройтись пешком.
Уже через пятьдесят метров он почувствовал, что за ним следят. Это ощущение взгляда в затылок он знал слишком хорошо. Пройдя еще немного, он уже не сомневался в том, что за ним кто-то идет. Молодой, наглый, не очень маскируясь, он следует за ним по пятам. Нужно от него оторваться.
Интересно, кто это может быть? Он завернул за угол, решив проверить своего наблюдателя. В этот момент рядом притормозила «Волга». Сидевший за рулем пожилой человек посмотрел на него и, недобро усмехнувшись, приказал, поднимая пистолет:
— Давай в машину, и быстро. Только без глупостей.
А сзади уже подбегал молодой наблюдатель.
Глава 7
В день похорон Алексеев был не просто мрачен. Его потрясло обрушившееся на семью друга горе. Однако, кроме обычных в такой день волнений, он испытывал и другие чувства: жгучую обиду за неустроенную жизнь такого профессионала, как Лякутис, и невосполнимость потери человека, которого он давно знал и высоко ценил.
Алексеев, несмотря на давнее знакомство, никогда не заводил с ним разговора о трагических для него последних двух годах советской власти в Литве.
Этих людей сформировала сама система, их деды и прадеды защищали советскую власть во время революции в составе латышских стрелков. Это их потом первых расстреливали в тридцать седьмом, находя среди них «предателей» и «шпионов». Их отцы с оружием в руках защищали родную Литву от нашествия фашистов, освобождали Вильнюс. И потом долгие годы получали за это подлые удары ножами и выстрелы в спину «лесных братьев». И, наконец, сам полковник Лякутис всю свою жизнь честно прослужил в органах контрразведки, отдавая любимому делу всего себя без остатка. Для него понятие Родины в тот момент не разделялось на края и подлески. Эта была одна большая Родина — от Калининграда до Камчатки, от Мурманска до Кушки, которую он обязан любить и защищать.
Трагедия этих людей заключалась не столько в том, что они защищали ошибочные взгляды или придерживались не правой стороны. Их трагедия была в самом времени, потребовавшем развала одного из противостоящих мировых блоков, чтобы сделать победу другого окончательной и бесповоротной. В одно мгновение бывшие герои стали «подлецами» и «предателями». Люди, отдававшие всю свою жизнь идее, пусть нелепой и не совсем исполнимой, получили обидное прозвище «пособников оккупантов», «предателей родной земли».
А другие, которые действительно предавали и стреляли, убивали и карали, тоже во имя идеи, но другой, пусть даже, по их понятиям, более правильной, стали в один миг патриотами и героями. Особенно тяжело приходилось старикам.
Они еще помнили ту, старую, довоенную Литву и последние пятьдесят лет, которые они прожили в новой, другой Литве. Теперь снова акценты менялись, и старики с ужасом обнаруживали, что в их дома стучатся новые хозяева, дети тех самых людей, которые, казалось, навсегда покинули Литву.
Никто не говорил о сотнях, тысячах честных людей, оставшихся в Прибалтике и в других республиках один на один со своими проблемами. Ветераны войны боялись надевать свои награды, во многих республиках «новые патриоты» отменяли даже День Победы. И безжалостно преследовали тех, кто успел отличиться в другой, доразвальной жизни их республик. Люди сходили с ума, стрелялись, выбрасывались из окон, проклиная все вокруг. А в это время в Минске мирно спал в своей кровати бывший ученый, похожий на вещую сову из-за своих печальных больших глаз и немного вытянутой головы, даже не понимавший, что именно он сотворил с миллионами своих бывших сограждан. Его не мучила совесть, и он спокойно рассуждал «о неизбежности исторических процессов», не сознавая масштаба того горя, которое он принес народам одним росчерком своего пера.