— К чему эти слова?
— К тому, что в той жизни я умудрился стать тридцатилетним старикашкой, а своих детей вы воспитываете так, что их приходится вешать в четырнадцать! Я создал мир, лучший из возможных, и подарил его вам. Я дал вам свободу — величайшее благо на свете. И как вы поступаете со своим миром и своей свободой?
— Ты всеведущий, и знал, что так будет!
— Как ты можешь об этом судить? Если бы я знал все заранее, то ваша свобода не стоила бы истертого песо. Это была бы не свобода, а обман. Свободу можно дать, только отказавшись от всеведения, а значит, от всемогущества. Чтобы вы могли быть людьми, я перестал быть богом. И какими же людьми вы стали?
На картине уже не было маски висельника. На Диего смотрело то самое лицо, которое он искал и не мог найти.
— Тогда приди и накажи нас, всех, кто злоупотребил твоей милостью.
— Вы уже наказаны. Второго пришествия не будет и суд уже состоялся. Мне противно на вас смотреть. Я говорю с тобой, потому что ты единственный, кто сумел разглядеть бога в испорченном мальчишке. Хочешь — считай это карой, хочешь — наградой, но больше такого не будет никогда. Ты можешь изрезать полотно на куски или переписать картину сотню раз, но не заставишь меня повернуться к вам лицом.
Говорить было не о чем. Диего молча стоял перед распахнутой картиной. Там в полутьме мастерской, перекликаясь с цветом стружки, сияли золотые локоны, блестела от пота согнутая спина, и неумолчно шоркал рубанок, до немыслимого совершенства выглаживая перекладину креста.