Ах, этот жалкий старик! Помнится, читал я в одном из сборников Льва Толстого сказку о старом коршуне.* Вздумалось ему переселиться из родной стороны за море — вот он и стал переносить по очереди своих коршунят на новое место. Понес одного, долетел до середины морской пучины и начал допрашивать птенца: «Будешь ли меня кормить?» Натурально, птенец испугался и запищал: «Буду». Тогда старый коршун бросил его в пучину водную и возвратился назад. Полетел он с другим коршуненком, и опять повторилась та же сцена. Опять вопрос: «Будешь ли меня кормить?» — и ответ: «Буду!» Бросил старый коршун и этого птенца в пучину и полетел за третьим. Но третий был настоящий коршун, беспощадный и жестокий. На вопрос: «Будешь ли меня на старости лет кормить?» — он отвечал прямо: «Не буду!» И старый коршун бережно донес его до нового места, воспитал и улетел прочь умирать.
Точно то же и тут. Выкормил-выпоил старый Кузьма своих коршунов и полез на печку умирать. Сколько уж лет он мрет, и всё окончания этому умиранию нет. Кости да кожа, ноги мозжат, всего знобит, спину до ран пролежал, и когда-то когда влезет к нему на печь молодуха и обрядит его.
— Долго ли, батюшка, нам с тобой маяться? — нетерпеливо спрашивает его больша̀к-коршун.
— Видно уже, пока смерть… — чуть слышно вздыхает в ответ старик. — Тюрьки бы мне… поесть хочется!
В такой обстановке человек поневоле делается жесто̀к. Куда скрыться от домашнего гвалта? на улицу? — но там тоже гвалт: сход собрался — судят, рядят, секут. Со всех сторон, купно с мироедами, обступило сельское и волостное начальство, всякий спрашивает, и перед всяким ответ надо держать… А вот и кабак! Слышите, как Ванюха Бесчастный на гармонике заливается?
. .
Как живут массы при таких условиях? Еще недавно на этот вопрос я отвечал бы: они живут особливою жизнью, независимою от культурных ухищрений. Но теперь, разобравшись ближе в тине мелочей, я не могу остаться при прежнем объяснении. Культурный человек сделался проницателен; он понял свою зависимость от жизни масс и потому приспособляет последнюю так, чтобы будущее было для него обеспечено. Отсюда такая бесконечная масса проектов, трактующих об упрощении и устранении. Семейная жизнь крестьянина, его отношение к земле, к промыслам, к нанимателю, к начальству — все выступило на арену, и всему предполагается учинить отчетливую и безвыходную регламентацию.* Конечно, все это покуда «толки», но, как я сказал выше, в известной среде «толкам» дается даже большее значение, нежели ясно высказанному слову. Культурный глаз проникнет в мельчайшие подробности крестьянской жизни, а культурные намерения, несомненно, дадут ей соответствующую окраску. Самая возможность самостоятельного развития исчезнет надолго, а сумма мелочей не только не умалится, но увеличится. И будет катиться эта глыба вперед и вперед, покуда не застрянет среди дороги и не сделает ее непроходимою.
И много породит несчастливцев эта глыба, много — в своем нарастании — увлечет она жертв в могилы.
Вот настоящие, удручающие мелочи жизни. Сравните их с приключениями Наполеонов, Орлеанов, Баттенбергов и проч. Сопоставьте с европейскими концертами — и ответьте сами: какие из них, по всей справедливости, должны сделаться достоянием истории и какие будут отметены ею. Что до меня, то я даже ни на минуту не сомневаюсь в ее выборе.
Говорят, будто Баттенберг прослезился, когда ему доложили: «Карета готова!» Еще бы! Все лучше быть каким ни на есть державцем, нежели играть на бильярде в берлинских кофейнях. Притом же, на первых порах, его беспокоит вопрос: что скажут свои? папенька с маменькой, тетеньки, дяденьки, братцы и сестрицы?* как-то встретят его прочие Баттенберги и Орлеаны? Наконец, ему ведь придется отвыкать говорить: «Болгария — любезное отечество наше!» Нет у него теперь отечества, нет и не будет!
Но все эти тревоги скоро пройдут. Забудется Болгария, забудется война с Сербией, и начнет Баттенберг переходить из кофейни «Золотого Оленя» в кофейню «Золотого Рога», всюду, где в окне вывешено объявление: «Продается пиво прямо из бочки». Русскую ли партию он будет играть на бильярде — с засаживанием шаров в лузу, или немецкую — с одними карамболями? Нужно полагать, что, несмотря на неудачный конец, он все-таки сохранит благодарную память и предпочтет русскую партию всякой другой. А впрочем… кто может измерить глубину будущего? кто может сказать заранее, оснуется ли Баттенберг навсегда в кофейне «Золотого Оленя» или… А вдруг состоится новый концерт, и привезут его опять в Болгарию, и опять он обретет «любезное отечество».
Случайно или не случайно, но с окончанием баттенберговских похождений затихли и европейские концерты. Визиты, встречи и совещания прекратились, и все разъехались по домам. Начинается зимняя работа; настает время собирать материалы и готовиться к концертам будущего лета. Так оно и пойдет колесом, покуда есть налицо человек (имярек), который держит всю Европу в испуге и смуте. А исчезнет со сцены этот имярек, на месте его появится другой, третий.
«Паны дерутся, а у хлопов чубы болят», — говорит старая малороссийская пословица, и в настоящем случае она с удивительною пунктуальностью применяется на практике. Но только понимает ли заманиловский Авдей, что его злополучие имеет какую-то связь с «молчаливым тостом»? что от этого зависит война или мир, повышение или понижение курса, дороговизна или дешевизна, наличность баланса или отсутствие его?
— А ну-тко, Авдей, отвечай, знаешь ли ты, что такое баланс?
IVВспомним сравнительно недавнее прошлое — и мы почувствуем себя среди целой сети самых вопиющих мелочей.
Я вырос на лоне крепостного права, вскормлен молоком крепостной кормилицы, воспитан крепостными мамками и, наконец, обучен грамоте крепостным грамотеем. Все ужасы этой вековой кабалы я видел в их наготе.
Самые разнообразные виды рабской купли и продажи существовали тогда. Людей продавали и дарили, и целыми деревнями, и поодиночке; отдавали в услужение друзьям и знакомым; законтрактовывали партиями на фабрики, заводы, в судовую работу (бурлачество); торговали рекрутскими квитанциями и проч. В особенности жестоко было крепостное право относительно дворовых людей: даже волосы крепостных девок эксплуатировали, продавая их косы парикмахерам. Хотя закон, изданный, впрочем, уже в нынешнем столетии, и воспрещал продажу людей в одиночку, но находили средства обходить его. Не дозволяли дворовым вступать в браки и продавали мужчин (особенно поваров, кучеров, выездных лакеев и вообще людей, обученных какому-нибудь мастерству) поодиночке, с придачею стариков, отца и матери, — это называлось продажей целым семейством; выдавали девок замуж в чужие вотчины — это называлось: продать девку на вывод. Женский персонал помещичий был по преимуществу выдумчив по этой части. Не в редкость было в то время слышать такие разговоры:
— Что же, сударыня, продадите, что ли, девку-то? — спрашивал сосед-помещик помещицу-кулака, чересчур дорожившуюся живым товаром.
— Да дешево уж очень даете.
— Помилуйте! шестьдесят рублей (на ассигнации)! их нынче по сорока рублей за штуку — сколько угодно!
— А вы за кого ее замуж хотите отдать?
— Есть у меня, видите ли, вдовец. Не стар еще, да детей куча, тягла править не в силах. Своих девок на выданье у меня во всей вотчине хоть шаром покати, — поневоле в люди идешь!
— Вот видите ли, за вдовца! За шестьдесят рублей я девку несчастною должна сделать!
— Да прибавь ей, сударь, пять рубликов! — вступается муж помещицы-кулака.
— Ну, видно, нечего с вами делать. Извольте шестьдесят пять рублей.
— Хорошо, я согласна. Хоть и дешевенько, да для соседа.
Торг заключался. За шестьдесят рублей девку не соглашались сделать несчастной, а за шестьдесят пять — согласились. Синенькую бумажку ее несчастье стоило. На другой день девке объявляли через старосту, что она — невеста вдовца и должна навсегда покинуть родной дом и родную деревню. Поднимался вой, плач, но «задаток» был уже взят — не отдавать же назад!
То же проделывалось с рекрутчиной, которая представляла уже серьезную статью дохода. Торговать рекрутами закон не дозволял, но продавать зачетные рекрутские квитанции* было разрешено. Главный контингент для этого рода эксплуатации доставляли те же дворовые люди. В старину помещики охотно переводили крестьян в дворовые, особливо ежели крестьянское семейство приходило почему-либо в упадок. Дворовые люди представляли несомненную выгоду. Во-первых, им не нужно было давать «дней» для работы на себя, а можно было каждодневно томить на барской работе; во-вторых, при их посредстве можно было исправлять рекрутчину, не нарушая целости и благосостояния крестьянских семей.