Александр Грог Время Своих Войн 3–4 части Роман
Александр ГРОГ и Иван ЗОРИН (аватары) представляют:
ВРЕМЯ СВОИХ ВОЙН
Часть 3 — ВЖИВЛЕНИЕ
Глава ПЯТАЯ — «СХРОНЫ» (центр «ОГНЕВОЙ ПОДДЕРЖКИ»)
ТРЕТИЙ — «Миша — Беспредел»
Дроздов Михаил Юрьевич, воинская специальность до 1990 — войсковой разведчик в составе спецгруппы охотников за «Першингами», в 1978–79 — проходил практическое обучение в Юго — Восточной Азии (Вьетнам, Камбоджа). Командировки в Афганистан. Был задействован в составе группы в спецоперациях на территории Пакистана (гриф секретности не снят). После официального роспуска группы проходил ежегодный курс переподготовки частным порядком. Штатный пулеметчик подразделения. Последние десять лет работал по контрактам в странах Африки и Азии.
По прозвищам разных лет:
«Миша — Беспредел», «Дрозд», «Малыш», «Мышонок», «Слон», «Экспресс», «Молотилка»…
ВТОРОЙ — «Сашка — Снайпер»
Сорокин Александр Алексеевич, воинская специальность до 1990 — войсковой разведчик в составе спецгруппы охотников за «Першингами», в 1978–79 — проходил практическое обучение в Юго — Восточной Азии (Вьетнам, Камбоджа). Командировки в Афганистан. Был задействован в составе группы в спецоперациях на территории Пакистана (гриф секретности не снят). После официального роспуска группы проходит ежегодную переподготовку в ее составе частным порядком. Штатный снайпер подразделения. Последние десять лет работал по контрактам в странах Африки и Азии.
По прозвищам разных лет:
«Сашка — Снайпер», «Сашка — Мороз», «Сорока», «Левша», «Левый», «Циклоп»…
АВАТАРА (парный псимодульный портрет):
Ульян Кабыш и и Куприян Желдак были мастерами своего дела. «Ну, ну, парень, — надевал петли на шеи Ульян, — бабы и не то терпят, а рожают…» «Обслужу по первому классу, — подводил к плахе Куприян, — и глазом не успеешь моргнуть…»
Городок был маленький, всего одна тюрьма, и палачам было тесно. Едва Ульян доставал веревку, как за спиной уже с мрачной решимостью вырастал Куприян, остривший топор. Перебивая друг у друга работу, они перебивались с хлеба на квас, и лишь после казней позволяли в трактире штоф водки под тарелку кислых щей. Их сторонились: женщины, указав на них детям, мелко крестились, мужчины плевали вслед. «Наше дело тонкое», — ухмылялся Ульян. «Выдержка в нем, как верный глаз…» — поддакивал Куприян.
Кто из них донес первым, осталось тайной. Но он скоро пожалел — обиженный не остался в долгу. Ульян обвинялся в измене, Куприян в хуле на Духа Святого. Клевета полилась рекой, затопляя горы бумаги, заводя следствие в тупик. Не помогли ни дыба, ни кнут — на допросах каждый стоял на своем.
«Ну что ты, как клоп — тебя раздавили, а ты все воняешь», — твердил на очной ставке Ульян.
«Прихлопнул бы, как таракана, — эхом отвечал Куприян, — да руки марать…»
Но до кулаков не доходило — боялись судебных приставов, привыкнув, чтобы все было по закону.
Разбирательство провели на скорую руку: улик не было, слово против слова, и присяжные, чтобы не упасть в грязь, решили не мелочиться, сослав обоих.
Приговор слушали молча, не отводя глаз, и каждый радовался, что пострадал обидчик.
Ульян был вдовый, жил с немой солдаткой, Куприян и вовсе бобыль — их было некому оплакивать, а провожали только собственные тени.
Слухи, как птицы, и в арестантской роте им выдали одни кандалы на двоих. Громыхая, они цеплялись ногами, шипели дорогой, и только на стоянках, когда цепь размыкали, расползались по дальним углам. Скованные, вместе считали версты, кормили вшей и, когда один мочился в канаву, другой стоял рядом. «И нет ни Бога, ни черта», — думал Ульян, слушая, как скрипят сосны. «Есть одна человеческая злоба», — соглашался с ним косыми взглядами Куприян.
Ржавчина крыла листву, кругом стояли лужи, шлепая по ним, арестанты, казалось, спугивали мокрую собаку, которая, забегая вперед, опять сворачивалась на дороге.
Ульян был русак — круглолицый, с окладистой бородой, в которой уже била седина. Его васильковые глаза смотрели печально, медленно вращаясь по сторонам, точно не поспевали за целью. А Куприян родился чернявым, как цыган, с бойкими, наглыми глазами, которые метались по лицу, как кобель на привязи.
«У нас то густо, то пусто, — бахвалился он на ночлегах, — бывало, приговорят к смерти купца за растрату или одичавшего от голода разбойника — и все. А рваными ноздрями да клеймами разве разживешься… Зато чуть бунт — и работы, хоть отбавляй… Тогда и в кармане звенит, и на душе легко…» Его глаза лезли из орбит, и он всем видом показывал, что у него в руках дело необычное.
А Ульян угрюмо молчал.
Но обоих слушали с нескрываемым ужасом.
Хлеб делили по–братски: один разламывал, другой выбирал. Уставившись на горло, жадно провожали чужой кусок, похлебку черпали из миски по очереди, сдувая с ложки налипший гнус.
И, как улитки, тащили на горбу свой пустой дом.
Ночами у Куприяна ныли зубы, и он снился себе ребенком. Вот отец, целуя, колет его щетиной — от отца, вернувшегося с сенокоса, пахнет луговой свежестью, которую скоро сменит запах водки, вот маменька несет кринку молока и, пока он запрокидывает голову, расчесывает ему упрямые колтуны. Мелькает приходская школа, козлобородый дьячок, распевавший псалмы и твердивший, что закон Божий выше человеческого, промозглая чумная осень, когда он мальчиком стоял возле двух сырых могил, смешивая слезы с дождем…
«Люди, как часы, — думал, проснувшись, Куприян, — их завели, и они идут, сами не зная зачем…»
Наконец, добрались до места и поселились в одном бараке. Днем валили лес, корчевали пни, а вечерами проклиная судьбу, как волки на луну, выли на образа с лампадкой в углу, копили злобу в мозолистых, почерневших ладонях. Переругивались тихо, но эхо на каторге, как в каменном мешке. И опять им аукнулось: кто–то донес, а на дознании они вынесли сор из избы. «У вас был суд человеческий, а будет Божеский, — крутил ус капитан–исправник. — Господь выведет на чистую воду…» Когда–то он был молод, учился в Петербурге, в жандармском корпусе, и готов был живот положить за веру, царя и отечество. А потом его отрядили в медвежий угол, в кресло под портретом государя, из которого видна вся Сибирь, и он быстро понял, что с иллюзиями, как с девственностью, надо расставаться легко. Теперь он сверлил всех глазами с копейку, точно говоря: я птица стреляная, меня на мякине не проведешь…
Но скука, как сиротское одеяло, одна на всех. И капитан–исправник не раз хотел удавиться, однако, начальствуя в глуши, стал таким беспомощным, что не мог сделать даже этого. Он тянул лямку от лета к лету, а зимой, когда сугробы лезли на подоконник, топил тоску в стакане.
В коротких сумерках закаркали вороны, снег, закрывая пол окна, все падал и падал, тяжело прибавляя дни, которым не было конца. Капитан–исправник опять думал о самоубийстве. А тут подвернулись мастера заплечных дел, и ему пришла мысль, что любой из них может оказать ему услугу. От этого ему стало не по себе. «Они за грехи, а я за что?» — обратился он про себя к портрету государя. И его вдруг охватило желание жить. Он вцепился в подлокотники, ерзая на кресле, возвышавшем его над обвиняемыми, и с мрачной веселостью приказал им пытать друг друга.
Была суббота, и состязаться решили завтра после церкви, когда у ссыльных выходной.