Росло на беловодской стороне большое Древо Жизни. До того большое, говорят, что в дупле у него иногда месяц ночевать останавливался – в дождливый вечер либо в пургу.
На баснословном нашем Древе Жизни яблоки волшебные висели – и зимой и летом. Может, не поверишь, но скажу. Вкуснее, чем те яблоки, ничего на свете нету, друг мой. А поскольку жизнь одна, то и яблоко одно человеку доставалось с того дерева. Родился ребятёнок, например. Папа с мамой подошли, сорвали с ветки – подарили сыну или дочке…
Все по совести жили тогда и Древо никто не караулил – люди лишнего не возьмут.
Но появился откуда-то в наших краях неказистый мужичонка по прозванию Кикимор Кикиморович или Кикимордович. Шибко страшную морду лица он имел. От него даже кони шарахались, да. И стал он приворовывать яблоки с нашего Древа. И не просто так, не с голодухи, нет. Нечистой силе яблоки стал он продавать. Во, до чего дотумкался.
Долго поверить не могли, что такой бессовестный архаровец завёлся про между честных людей. Но однажды утром видят… Свят, свят, свят! Не чудится ли это? Кикимор тот залез на Древо Жизни и рубит здоровенную, яблоками обвешанную, ветку. Ту самую ветку, на которой сидит!..
Видели мы всяких остолопов на нашей беловодской стороне, но чтоб такого – нет!
Поймали стервеца. А что с ним делать? Хотели прогнать с Беловодья, но мужичонка раскаялся, только что землю не грыз. Чёрт попутал, говорит, больше не буду. Примите в артель вашу – плотником. Строить хочу божьи храмы, чтобы, дескать, радовать людей. Знал ить, паразит, что говорить, как подмаслить душе христианской.
Ну, приняли, ага. На свою головушку. Поначалу-то вроде как и ничего. Кикимор семью свою на Седые Пороги из-за дальнего перевала привёз. Жил да работал честно вроде бы, но яблоки с тех пор нет-нет да и пропадали с Древа Жизни. Грешили на хитрого плотника, но ведь не пойман – не вор. Но яблоко – яблоками. А то ещё другое горе приключилось.
Вскоре этот Кикимор проникся к Емельяну Прокоповичу скрытой ненавистью. Сам – чурка с глазами и руки из заднего места растут, вот и завидовал всякому, кто попроворней его. Глядя на ловкого мастера, Кикимордович втайне тоже спички топором колоть пытался. Зачем это ему сдалось? А не знаю. Мечтал, видно, прославиться. Нос утереть молодому Емельке хотел.
Ну, вот однажды и домечтался бедолага. Со всего размаху, да ещё с похмелья однажды поутру пустил топорик мимо спички: брызнула чёрная – чертячья, говорят – кровушка из-под лезвия, и разлетелись пальцы по земле…
Ребятишки с той поры дразнили его не иначе как культяпая Кикиморда, но издалека дразнили. Из-за угла, из-под забора, потому что боялись ему на глаза попадаться. Нехороший глаз был, можно сказать, поганый – недуг в человека посылал. Может, не поверишь, но скажу. Вот если он злой, тот Кикимор, и вгорячах посмотрит на цветок – тут же, на корню, завянет бедный цветик, словно подрезанный, ага.
Ну и вот. Стал Кикимородович калекой, бросил, значит, рукомесло и в сторожа напросился. Древо Жизни стеречь. Представляешь?.. А русский человек, он сердобольный: пригреет сирого, калеку пожалеет. Ну, вот и этого приняли в сторожа. На хлеб-то надо как-то зарабатывать.
И с тех пор ещё сильнее стал Кикимор сердце держать на атамана. Будто Емельян Прокопович рубанул ему по этой волосатой лапе.
Погоди, каналья, думал бывший плотник, аховский работник. Ты ещё попляшешь под мою дуду. И топорик свой серебряный отдашь, и в ножки мне кланяться будешь.
И то сказать! Не зря злодей так размышлял, была для этого прекрасная причина – дочка семнадцати лет. Скажи на милость, друг мой, как могло случиться этакое диво на земле. Папа – страшнее чертушки, мама тоже – извини, подвинься – лишний раз никто не глянет на неё. А ребятенок у них народился, как ягодка. Это про ихнюю дочку, наверно, придумано: не в мать, не в отца, а в проезжего молодца… Ей-богу, дело здесь не обошлось без какого-то проезжего красавца. Может быть, и так. Да только и другое люди говорили. Будто она им приходилась не дочкой вовсе – падчерицей. Ну, это я не знаю, врать не стану.
Звали деваху – Злата. Семнадцать лет – известная пора. И звёзды ярче светят, и соловьи над ухом не смолкают, и не то, что цветы по весне, а и камни цветут в эту пору. Сказать короче, Злата с Емельяном Прокоповичем однажды встретились и прикипели друг к другу, да так, что и смерть показалась бы им слаще, чем разлука. Вот ведь как бывает. Любовь, она такая…
Поначалу тайные у них свиданки были, ну а потом…
Шила в мешке не утаишь. Кикимор Кикимордович вскоре узнал про эти сердечные дела. И поставил перед мастером условие.
Вот такой, примерно, разговор у них произошел.
– Девка созрела. Чую, свадьбой пахнет промеж вас?
– Да, – сознался Емельян Прокопович. – Я хотел к вам засылать сватов.
Бывший плотник свою культю внимательно разглядывал, будто новые пальцы на ней отросли. Молчанием томил гордого мастера. Затем прихлопнул крепким обрубком по столешнице.
– Ладно, паренёк, – нарочно так сказал, чтобы как можно унизительней звучало. – Дочку Злату я тебе отдам. Мастер знает, где поставить золотую дочку! – ерничал он, усмехаясь прямо в глаза Емельяну, зная, что сегодня тот в полной власти его. – Мастер знает! Мы ведь тоже не лаптями щи хлебаем. Отдаю кровинушку… – Он сделал вид, что слёзы вытирает. – Можно сказать, от сердца отрываю. Но и ты, паренёк, постарайся теперь для меня. Уважь, любезный!
Емельян развел огромными жилистыми руками – ветер взвился над столом, занавеску на окошке закачал.
– Уважу, – заверил, – об чём разговор?
Культяпый харю свою плутовскую повёл набекрень и защурил тёмные глаза.
– Не омманешь?
Мастер уколол его сердитым взглядом, как сухой бояркиной иглой. И сердитое слово, готовое сорваться с языка, поспешил запереть скрипучими зубами. Сдержался, лишь подумал: с дураками и разговор всегда дурацкий получается.
– Не обману, истинный Бог!
– Слово?
– Слово. Что прикажешь, то и сделаю. Если это, конечно, будет в моих силах и в совести моей. – Он заглянул в кикимориные зрачки. – Что? Не иначе, как топорик мой серебряный?
– Само собою. Но не это главное. Ты, паренёк, давай-ка сделай вид, что тебя ищут!
– В каком смысле? Что-то я не понял…
– Скройся с глаз на все четыре стороны! – приказал лиходей.
– Ах, вот оно что! И надолго?
– А навсегда!
Емельян Прокопович задумался на минуту. Густые брови заломил у переносицы.
– А ловко ты поймал мена на слове! Мне Седых Порогов дороже нет на свете. Мне Господь Бог отломил кусок месяца здесь, на этом перевале, чтобы я сработал себе светоносный топорик и построил им Святую Русь!.. И я построю! Вот увидишь!
– Значит, не согласен?
Мастер побледнел. Жалко, больно было Злату потерять.
– Эх, Кикимор! Ладно! Твоя взяла! Согласен! А зачем, позволь спросить, мне скрываться с глаз долой?
– А это не твое собачье дело, паренёк. Много будешь знать – скоро состаришься. Ступай.
Емельян Прокопович опять зубами скрипнул, сдерживая гневное словцо. На прощанье слегка поклонился. К порогу двинул – половицы гнулись под ногой. Задержался у двери и вслух подумал:
– Из одного дерева икона и лопата. И человека лепят из одного и того же теста… Почему же ты такой, Кикимор? А я тебе скажу. Зависть! Зависть тебя гложет до костей. И только потому, чтобы меня прогнать, – Злату отдаёшь без сожаления. Ну, ладно, плотник. И на том спасибо. Свидимся как-нибудь, мир тесен.
– Нет, паренек. Прощай! Чтобы и духу твоего здесь не было!
Емельян Прокопович на церкву глянул, на избу, на мельницу: всё любовно слажено его руками.
– Ну, дух-то мой останется, шалишь! – Он улыбнулся через силу. – Бывай здоров, счастливо!
– Да уж как-нибудь… сами с усами. Проживём, даст бог, не пропадем… с серебряным топориком!
– Пропадёшь. От зависти. Не один уже на этом сковырнулся, так и знай!
Бывший плотник рассердился на эти правдивые смелые речи. Глаза свинцом налил и готов был тяпнуть серебряным топориком по шее мастера: Емельян Прокопович, выполняя уговор, сразу же отдал ему инструмент, с которым, кажется, ни днём, ни ночью не расставался.
Но трусоват был Кикимор. Только повертел в руках топорик, а затем небрежно зашвырнул за печку, будто не сказочной штукою завладел, а простым берёзовым поленом.
Мастер понял его, усмехнулся. Здоровенный был парняга – и бревном не зашибить; с таким не скоро справятся и десять мужиков, а что уж говорить про этого культяпку.
Примерно так они поговорили и распрощались.
А на друге утро, ещё до солнышка, Емельян Прокопович покинул свои милые края. Злату-лебёдушку усадил в широкий шитик – самодельную лодку. Затем киянки, свёрла и весь прочий инструмент в охапку сгреб и уложил на днище лодки. Перекрестился на родимую церковку, земной поклон отвесил Седым Порогам и, чтобы сердце попусту не травить долгим прощанием, – быстро отчалил от берега.