Но Надя из всего делала собственные выводы, и полсуток лету до Сахалина едва ли представлялись ей более существенным препятствием, чем, например, сорок минут езды в электричке.
И это при той ее сдержанности, которая даже Еве, чувствовавшей маму лучше других, иногда казалась странной! Надя никогда не была с детьми открыто хлопотлива и никогда не демонстрировала желания вмешаться в их жизнь; да с Юрой это было бы и невозможно. Но необходимость лететь на Сахалин – так некстати и без всяких видимых причин для беспокойства, – судя по всему, не вызывала у нее и тени сомнения.
Больше они на эту тему не говорили.
Ева убрала тарелки, вытерла стол.
– Сделать что-нибудь, мам? – спросила она.
– Ничего, – пожала плечами Надя. – Иди уж, сочинения ведь не проверила? Что ты смеешься? – спросила она, заметив улыбку, мимолетно скользнувшую в уголках дочкиных губ.
– Да удивляюсь: ты-то откуда знаешь? – объяснила Ева. – Сейчас сяду и все проверю.
Не то чтобы она была безответственна… Хотя, впрочем, Ева и не знала, как называется ее отношение к жизни. Вот Юра, тот точно ответственный, в этом и сомнений нет. А она… Нет, тетрадки, конечно, всегда проверяет вовремя. Но как-то слишком чувствует все настроения, которые невидимым облаком окутывают ее жизнь, – так, наверное.
Даже настроения ее десятиклассников. А им, конечно, за неделю до конца учебного года совсем не до сочинений, и ни одно юное сердце не трепещет: что-то скажет учительница о его торопливых размышлизмах на отвлеченные темы? Потому ей и неохота проверять тетрадки.
Прежде чем снова сесть за стол, Ева наклонилась, собрала с пола увядшие лепестки и бросила в открытое окно. Легкие, они долго кружились в воздухе – пятый этаж, четвертый, второй… И наконец растворились в вечерней полутьме.
Глава 2
Неизвестно, кому казалась длиннее последняя перед каникулами неделя, Еве или ее ученикам. Им-то хотя бы понятно, почему было не до учебы. В конце мая установилась теплая погода, и зелень стала по-летнему густой, и уже можно было купаться – хоть бултыхаться в грязных московских речках, хоть ехать на целый день в Серебряный Бор или на Рублевские пляжи.
Но ведь Ева совсем не испытывала того счастливого нетерпения, которое испытывали ее детки. Да она, кажется, не испытывала его и раньше, когда сама училась в школе – в этой же самой школе на Маяковке, во дворе гостиницы «Пекин». Или просто забыла? Память у нее вообще-то была хорошая, учительская: стихи, например, она запоминала мгновенно и в любых количествах. Но прошлое, настоящее и даже, ей иногда казалось, будущее сливались для Евы в такой единый и трепетный круговорот, что ей трудно бывало вспомнить какое-то определенное событие да еще связать его с тем или иным временем своей жизни. Может быть, она и торопила свое собственное время когда-то в детстве, да теперь забыла.
А теперь она просто чувствовала общее томительное ожидание, от которого, казалось, плавился асфальт в школьном дворе, – и тоже торопила дни.
В понедельник утром, только что умывшись, Ева причесывалась перед зеркалом в ванной, а мама жарила гренки на кухне. Дверь в ванную была открыта, и Ева слышала, как шкворчит масло на сковородке и как мама вполголоса напевает: «В саду гуляла, квиты збырала, кого любила – прычоровала…»
– Мама! – позвала она, вытаскивая шпильки из волос и глядя в зеркало, как освобожденные пряди падают ей на плечи.
Волосы у Евы были светло-русые – то есть самого неопределенного и невыразительного цвета: ни яркая блондинка, ни эффектная шатенка. А в сочетании со светло-серыми глазами – вообще… К тому же волосы были хоть и густые, но слишком тонкие и совершенно не поддавались никакой прическе: рассыпались даже под умелыми парикмахерскими пальцами. Поэтому Ева просто собирала их в большой низкий узел на затылке и закалывала шпильками, как у бабы Поли на старой фотографии. Так они, по крайней мере, казались немного темнее и выразительнее.
Вот у мамы волосы были совсем другие – чудесного каштанового цвета и необыкновенной густоты. Это чувствовалось даже при недлинной стрижке, которую она носила всегда, сколько помнила Ева.
Только на школьных фотографиях мама была снята с длинными косами, уложенными вокруг головы. Такая прелестная маленькая девушка с карими глазами, серьезными и веселыми одновременно.
– Мам, – повторила Ева, – а знаешь, как меня в школе называют?
Песенка на кухне прервалась.
– Как? – спросила Надя.
– Капитанская Дочка.
Ева положила расческу на подзеркальник и, не заколов волос, вышла из ванной.
– Почему? – удивленно спросила мама.
– Не знаю. Из-за фамилии, наверное, почему же еще?
– А! – улыбнулась Надя. – В самом деле, а мне и в голову никогда не приходило.
– Это если полностью, – объяснила Ева. – А так, на каждый день, – просто Дочка.
– Это что же, они тебя прямо в глаза так и называют? – поинтересовалась мама. – Ужас просто, как козу какую-нибудь, честное слово!
– Нет, ну что я, совсем уже… За глаза, конечно.
– А что, я бы не удивилась, – усмехнулась Надя. – Я еще удивляюсь, что они тебя вообще как учительницу воспринимают. Из класса, например, кого-нибудь выгнать… Представить невозможно, как ты это делаешь!
– А я и не делаю, – улыбнулась Ева. – Я же с маленькими не работаю, а на больших это не действует. Они только рады будут, если их из класса выгнать. Да и вообще, мам, у нас это не принято.
Наверное, она вообще не смогла бы работать ни в какой другой школе. Ева ничуть не обольщалась насчет своих педагогических способностей, да и насчет призвания тоже. Любила читать, хорошо училась, к тому же в гуманитарной спецшколе. Куда пойти, если нет никаких определенных стремлений? Сам собою напрашивался филфак – туда она и поступила.
Даже с репетиторами заниматься не пришлось.
– Она и так прекрасно подготовлена, – сказала бабушка Эмилия. – И вообще, нам просто смешно выбрасывать деньги на Евино поступление в университет.
Слово «нам» бабушка подчеркивала особенно, и даже семнадцатилетняя Ева понимала, почему. Во всей Москве, кажется, не было ни одного института, в котором у Эмилии Яковлевны не работали бы подружки, приятельницы, бывшие однокурсники, одноклассники, их жены и мужья – словом, «коллеги и коллежанки», как она говорила. На филфаке МГУ их было просто полно, а бабушка Эмилия была не из тех, кто играет в объективность, когда речь идет о родственниках.
Она удивилась только, когда Ева сказала, что хочет поступать на русское отделение.
– Все учатся на романо-германском, – возразила было бабушка. – Тем более после спецшколы. Совсем другие перспективы, язык… А после русского – в школе, что ли, ты собираешься работать?
Ева тогда вообще смутно представляла себе будущее. Даже завтрашний день, а уж тем более такое отдаленное, как время окончания университета, в который она ведь еще только собиралась поступать. А на русском отделении она хотела учиться лишь потому, что Толстого любила больше, чем, например, Гёте. Так она и объяснила бабушке, на что та только вздохнула.
– Как знаешь, – сказала она. – Ты взрослая девочка, мое дело – предложить.
Если бы выбирать институт пора было Юре, бабушка Эмилия, конечно, не была бы так спокойна и сутки напролет могла бы его уговаривать «как лучше». Хотя Юру, наоборот, бесполезно было убеждать сделать то, что он не считал нужным делать, а Ева легко поддавалась влияниям.
Но у бабушки имелось на этот счет свое мнение, которое она высказывала без стеснения, – и, наверное, была права.
– Юра – мужчина, – сказала она. – Он должен иметь профессию, иметь судьбу. А Еве надо выйти замуж, и чем скорее, тем лучше. Родит детей и будет учить с ними стихи.
Мама, как обычно, не спорила с бабушкой Эмилией. Если она бывала с ней не согласна, то это всегда становилось понятно не сразу, и не по лицу ее, а только по поступкам. Но в этом случае – с чем можно было спорить? Если бы Ева с детства мечтала, например, стать космонавткой, а бабушка уговаривала бы ее работать поварихой в столовой, – тогда другое дело, тогда мама нашла бы способ не согласиться со свекровью. А так… Все ведь понятно.
Все было понятно и потом, когда Ева уже училась на филфаке – конечно, вполне прилично училась, иначе ее и не взяли бы на работу в родную школу, несмотря на бабушкины связи. И когда взяли, тоже все было понятно, и выбор был сделан совершенно точно.
Евина школа, которая теперь называлась гимназией, являла собою как раз ту идеальную точку, в которой только и могла работать такая учительница, как Ева Валентиновна Гринева. Это была центральная школа, одна из самых лучших – из тех, в которые попасть человеку со стороны практически невозможно. Но вместе с тем здесь каким-то чудесным образом сумели не создать отвратительную атмосферу общего снобизма, столь присущую подобным заведениям.