— Мне сказали, что вы их сочиняете.
— Кто вам сказал?
— Многие говорят, — слишком поздно поняв свою ошибку, ответил я.
— Это вам Семен сказал. Трепло, — сразу словно припечатала Феня. — Ну, хорошо, тогда и я скажу. Эти частушки больше всех он сам, Семен, и составляет, и спрашивайте у него, вон четвертая глава еще не сдана, а он, вместо того чтобы заниматься…
За стенкой раздалось громкое куриное клохтанье. Феня бросила ведро и побежала в другую половину.
Я стоял, совершенно сбитый с толку, и думал, как поступить дальше. Наташа следила за мной своими выразительными глазами. Ей, видимо, было меня жалко.
— Вы когда уезжаете? — спросила она.
— Дней через пять.
— Вы на нас не сердитесь. Мы про вас другую, хорошую складем.
— Кто складет-то?
— Мы, поддубенские, — доверительно проговорила Наташа. — У меня к вам будет просьба. Мы с Сеней будем сегодня в ночь речь составлять. Он меня просил помочь. — В голосе Наташи слышалась наивная гордость. — Так вот я тут набросала кое-что. Полные сутки думала. Посмотрите, пожалуйста. А то я Семену боюсь показывать. У меня всегда все получается, только при Семе как-то не так, как надо, выходит. Вот послушайте, я вам почитаю, а вы скажите, понравится ему или нет…
Вдруг она перестала говорить, посмотрела куда-то мимо меня, и лицо ее сделалось испуганно-тревожным. Я оглянулся. В дверях стояла Люба. На голове ее была надета красная тюбетейка Семена.
— А я тебя, Наташа, всюду ищу, — сказала Люба.
— Что я, кошелек с деньгами, — с трудом ответила Наташа, не сводя глаз с тюбетейки. — Чего меня искать?
— На бюро тебя выделили чехословацким делегатам ночлег организовать.
— Мне надо речь готовить.
— Без тебя сготовим.
— Мне Семен велел приходить сегодня.
— Наташенька, сама посуди, какую ты можешь сготовить речь? Какой из тебя оратор? Ты подумай лучше, в каких избах разместить гостей, а речь мы сами составим.
— И ты с ним?
— И я… Что ты смотришь на меня, как на чужую?
— А кто ты мне, своя, что ли, — так же с трудом проговорила Наташа и вышла на улицу, позабыв затворить за собой обе двери.
6
И все-таки я нашел составителя частушек. Случилось это так.
В последнее время у нас с Василием Степановичем вошло в обычай работать на его квартире в Поддубках, потому что в правлении каждую минуту председателя отрывали то бригадиры, то участковый агроном из МТС. Однажды мы с ним засиделись часов до одиннадцати, и, выйдя на улицу, я вспомнил, что обещал Любе вернуться пораньше. Комната для приезжающих теперь, наверное, заперта, и Люба ушла к Семену помогать ему готовить выступление на встрече с чехословацкими делегатами. Три вечера подряд составляли они текст этого выступления, и все-таки им казалось, что оно плохо выражает их мысли и чувства.
Подумав, я отправился к избе Семена. В избе горел свет. Через открытое окно было видно и Семена и Любу. Они сидели за столом и, не глядя друг на друга, тихо разговаривали. Между ними лежала красная тюбетейка.
— Так ведь завтра правление, — говорил Семен.
— Да. Завтра нельзя. Завтра правление, — отвечала Люба.
— Послезавтра тоже нельзя.
— Да, и послезавтра нельзя…
— Зачем же ты меня упрекаешь?
— Не знаю, Сеня… Понимаю, что и завтра, и послезавтра нам повидаться нельзя, а что-то… Хочешь, я тебе скажу, в чем дело?
— В чем?
— А ты не рассердишься на меня?
— Нет, Люба. Я ни за что на тебя не смогу рассердиться.
— Дело в том, Сеня, что это у тебя не настоящее. У тебя есть что-то на сердце, что ты прячешь от меня, да и от себя… Ты не любишь меня…
Я спохватился, что подслушиваю, и отошел от окна. Выступление, видимо, было подготовлено, и между Любой и Семеном шел теперь разговор, который не стоило прерывать. Я сел на ступеньку крыльца и стал ждать, когда выйдет Люба.
Ярко светила луна. Пустынная деревня была видна из конца в конец, не хуже чем днем. На дороге лежали изломанные в колеях тени телеграфных столбов. Напротив, за полуоткрытой калиткой виднелась часть двора: белая земля, тележные переда у сарая. Возле ворот росла осина, и на суку ее висел тяжелый вагонный буфер. Было неподвижно и тихо. Даже провода не гудели.
Так я просидел несколько минут. Вдали показался человек в черном костюме, шагающий со стороны Синегорья. Когда он приблизился, я узнал того самого паренька Гришу, который проверял мои документы. Не замечая меня, он торопливо прошел мимо, поднялся на крыльцо какой-то избы и постучал. Грише открыли, и он скрылся в сенях.
— Нет, ты меня не обманываешь… — донеслись слова Любы, подошедшей вплотную к окну. — Ты стараешься верить… Даже чересчур стараешься верить. А знаешь почему? Потому, что тебе надоело одному. Ты, наверное, думал: «Долго ль одному жить? Чего ждать?» Думал так?
Семен что-то ответил.
— Значит, думал. Я почувствовала это в первый вечер. Когда мы с тобой шли из Игнатовки. А мне, Сеня, мало этого. И тебе мало.
Семен подошел к окну и спросил:
— А ты меня любишь?
— Не знаю, — ответила Люба. — Ты не сердись. Это не значит: «не люблю». Это честно — не знаю. От тебя зависело, чтобы я говорила яснее.
Они отошли в глубь комнаты, и снова вое стихло. На улице снова появился Гриша и пошел обратно, но уже гораздо медленнее. Поравнявшись со мной, он поздоровался и спросил, не видел ли я Наташу.
— Вчера с ней уговорились идти ко мне радио слушать, — сказал он, — а дома ее нет… У вас там, где вы живете, линоксиновые трубочки для изоляции не продаются? Не знаете? У нас их и вовсе не достать. Интересно, куда она подевалась?
Гриша сел рядом со мной и грустно вздохнул. Некоторое время мы молчали.
— Да ведь она, наверное, здесь, у Семена! — вдруг радостно воскликнул Гриша и хлопнул себя ладонью по колену. — Они же там речь составляют!
Он бросился к окну, и лицо его разочарованно вытянулось. В свете падающего из окна луча я разглядел, что Гриша одет необычно нарядно. На нем был длинный модный пиджак и шелковый галстук, затянутый так туго, что концы воротничка торчали.
— Там ее нет, — сказал он, вернувшись. — Там только Любка с Семеном.
Он долго размышлял, уставившись на свои ботинки, и казался таким же неподвижным, как калитка, как все вокруг, усыпленное лунной ночью.
— Да ведь она в Игнатовке! — протяжно проговорил он наконец, словно утешая не себя, а меня. — У них там семинар сегодня. И как я не догадался!
Он весело достал коробку «Казбека», распечатал ее ногтем, сунул в рот папироску и похлопал себя по карманам. Спичек у него не оказалось. Не было их и у меня. Гриша махнул рукой и сунул папиросу за ухо.
— Очень просто. Она в Игнатовке, а я голову ломаю. Вот всегда… — Он оборвал фразу и прислушался.
Издали, из поддубенского леса, доносилось пение.
Вдоль деревни тянулась полоса деревьев, прикрывающая Поддубки с северной стороны от ветра. Рощица шла сразу за избами, подступала к огородам, словно обнимала деревню у околиц, и была такая узкая, что ночью сквозь деревья просвечивали огни изб. Но в этих безлесных местах и такие поросли были редкостью, и когда еще во время войны невесть откуда в рощицу забрел волк, поддубенцы совсем загордились и стали всерьез называть небольшую полоску деревьев лесом. Они любили свой лес и знали наперечет все березки и сосенки. Матери пугали детишек лесовиком, учительница водила туда своих питомцев собирать листья для гербария, ребятишки играли в лесу в партизан, а старики если и обламывали ветки берез, то только для веников, чтобы в субботу попариться в баньке.
Летними ночами по прохладной лесной тропинке гуляли девчата и пели песни.
И вот теперь, когда мы с Гришей сидели на крыльце, из леса донеслись голоса:
— Вон она где! — удивленно проговорил Гриша.
Я прислушался. Пели в три голоса, и мне трудно было выделить из этого согласного хора голос Наташи.
— Как раз сейчас мимо вратаря идут, — печально сказал Гриша.
— Мимо какого вратаря?
— Дуб там есть. Между двух березок стоит. Один на весь лес. Он у них и называется вратарь…
Вскоре снова раздался голос, на этот раз напротив того места, где мы сидели. Теперь я узнал его — пела одна Наташа.
Я не знал этих слов. Никогда не слышал их прежде. Они так совпадали с переживаниями Наташи, что мне в первую минуту показалось удивительным такое совпадение. И внезапно я понял, что слышу рождение частушки, рождение новой коротенькой песенки, которая, может быть, выпорхнет из этого узкого леса и полетит над пашнями нашими и дорогами, над деревенскими улицами и полевыми станами, над концертными залами и антеннами. Хотя пели трое — и был я уверен, что сочиняет Наташа, а две ее подруги только подхватывают, может быть дополняют то, что она вначале тихо-тихо напевала. Слишком искренне было чувство, с каким пела Наташа, слишком непринужденно ложились слова на грустный мотив, чтобы сомневаться в этом… Впрочем, может быть, давно существует эта частушка, а Наташа только повторяла ее, выбрала себе по настроению и повторяла?