Здравствуй, ад! - Кондратов Александр Михайлович страница 4.

Шрифт
Фон

Егоров любовно накалил клеймо на огне, под ближайшим котлом. Котел надежно охраняли желтомордые потные черти. В суконных шинелях, несмотря на адскую жару.

— Приложи, Егоров! — сказал седеющий черт с пришитыми погонами.

— Ишь ты… Дергается… — констатировал черт, держащий за язык.

Егоров гнусно ухмыльнулся и поднес клеймо к моему лицу.

— По закону, — услыхал я ровный справедливый голос этого Егорова. — Прижжем твой болтливый. Можешь сколько угодно тогда кричать, тварь… По закону!

…Сплоченная банда. Пест, сука! Высокое исполнительское мастерство, внимание! Сейчас будет петь Лариса Блядь. Сю-сю-юзного конкурса, лирические. И Бздлемешев, тенор. Плюс Ебунчиков, баритон. Хором, начали: за-пе-вай-й!.. Кто там паясничает? Тсс, смир-рр-на! Кто сказал «на хуя нам»?…Мал-чать! Псы! Смиррно!

Карусель кружится. Карусель продолжается. Карусель на полном ходу. Ур-р-рра, р-р-равняйсь! Вольно. Волго-Дон, Бело-мор, в бегущих стреляй! По вр-рр-агам нар-р-рода! Огонь!

— Есть!

Выстрел. Пауза. Промежуток, для перезарядки.

Когда будем брать Кондратова, товарищ полковник?

Под праздники, лейтенант.

Значит, есть время… Поздно-с! «На арест есть санкция». Выдал — САМ. Печать с когтями вместо подписи. Котел номер два. Третья секция. Ату его! Старшина, обыщите! С поличными — готов!

Первое отделение — судьи. Прокурор, адвокат, режиссер, спектакль… Уголовно-процессуально: бейте по жопе. Не время брать его за яйца, ныне гуманизм. Вот то-то же! То-то!

Что? Недоволен? Попался уж — сиди. Не чирикай, попав в дерьмо, голубчик. Что-что? По закону все, по закону… И — добавить жар, раз хочет убежать. Отсюда, милый друг, не убегают. Заруби это на жопе, если не хочешь на носу…Опять бежать? Ну, это слишком! Часовой на вышке! Не зевай, Мухитдинов, Абкаев, Фомин! Жарь ему в спину из автомата! Зорче стой на боевом посту — бди в оба!.. Падаешь? Корчишься? В судорогах?.. Что?.. По закону, мать твою пять, по закону… По закону, подонок, пис-с-сатель, говно!

…Ад был прекрасен. Освещенный тусклым темно-красным светом, в черных и четких тенях, отброшенных котлами. Без суетящихся чертей, вопящих мучеников, без громыханья репродукторов, выключенных на ночь, — ад был прекрасен без людей.

Спокойный, недвижимый, справедливый… «Человек создан для счастья, как птица для полета»… Я не был птицей: крыльев не было. Я был бескрыл, как человек, двуногое без перьев. Я не был счастлив, рожденный в аду. Я жил в аду. Из года в год.

II

Я иду по улицам Котлограда. Утро. Одиннадцать часов. Солнце тусклое и мягкое. Кусок дерьма, устало светящий на серый город. Младенцы, тужась на горшках, тянут пухлые жадные ручки:

— Ся-ааа…

К солнцу! К свету — подобию того, что лежит внутри горшочка, к говенному солнцу, дарующему жизнь всему дерьму Земли. Маленькие, умненькие, с папами-мамами. Всюду жизнь. Все мы, живущие, давно мертвы. Все мы, мертвые, живем, успешно разлагаясь после смерти.

Распад идет по частям. Степенно, основательно, детально. Кто теряет нос, кто руку, кто уши, кто член. Чего-чего только не валяется на тротуарах! Жизнь кипит и бурлит.

У каждого второго гноятся глаза. Вот почему так активно радио. Газеты стараются не отставать: каждый день печатают портреты замечательных людей. Красивые, удачные портреты! Все на одно лицо. Без глаз, без носа, без ушей — сплошной рот, огромная дыра, провал, красная пасть. Им надо подражать, великим людям. Я слышал: добровольно отрезаются носы. По списку.

А жизнь все продолжается и продолжается — цветет! Рождаются младенцы. Помирают старые хрычи. Случаются самоубийства, я тоже пробовал. Мертвый, как и все остальные.

У нас, покойничков, все как у живых. До самых мельчайших проявлений туалетной бумаги, сцен ревности, писания стихов, абортов, пития водки и разбавленного пива… Но это — грандиознейший обман. Фикция, липа. Никто не умирает и не рождается. Перестановка и перетасовка трупов — вот суть всех этих регистрации смертей и рождений, заверенных бумагами «гражданских состояний». Труп родившийся, труп совершеннолетний, труп, вступивший в брак, труп-пенсионер, труп-покойничек. Все мертвы, до единого! Ни одной живой души — царство жующих, курящих, смердящих покойничков… Ни е-ди-ной!

Я захожу в пивную. Она зовется громко: «Пивной бар». Нирвана на проспекте, открытая с 11 и до 11. Полусуточная. Унитаз — удобнейшая форма мироздания. Это знал еще Гегель с заглавной буквы «X». С той самой, что и вся наша Вселенная.

В пивной не очень тесно, она только что открылась. Черти разбрелись кто куда, в основном к своим котлам, однако есть и отпускные. Я замечаю знакомого, Сережу Гольфа. Поэт и гнилозубый донжуан. Конечно, мертвый. Он сидит за столиком и одиноко гниет, Сережа. Я подхожу к нему. Голова у Гольфа мягкая и белая, украшенная окладистой бородкой. Сережа мягкий. Только язык, как и при жизни, тверд. Далеко не у всех умерших твердые языки — большинство изъясняется невнятно, булькая. Я тоже умер. Мы — коллеги.

Здорово, Сэнди!

Здорово, Гольф!

«Сэнди» — это мое гнойное имя. Все умершие называют меня так, покойника. Пускай! Когда ты умер, не все ли равно, как тебя будут называть? Привычка быть мертвым. Привычка называться так-то. Привычка пить пиво. «Ко всему-то подлец-человек привыкает», — писал Достоевский. Он был прав. Так же как и утверждая: «Подлец человек! И тот подлец, кто его за это подлецом называет»… Снова мертвый классик прав — а как же иначе? Я — тоже классик. Мертвый классик. Я не могу быть живым в аду. Я умер. Мертв давным-давным-давно…

Вот почему я сижу рядом с Сережею. Белые капли гноя стекают по его лицу. Кажется, он умер задолго до меня. И, чем не шутит наш хозяин, быть может, даже и не рождался вовсе. Капли падают прямо в кружку с пивом. Сережа к этому привык. Быть может, капли придают пиву особый вкус. Надо бы попробовать (я вытираю свои платком). Капельки такие лирические…

Я оглядываюсь. Боже! За соседним столиком не люди, а сплошное месиво. Сережа еще стойкий. Сережа — молодец! Мы начинаем, сделав по глотку, своими твердыми, неразложившимися языками.

— Ты слышал вчера программу «Юзик Моисей»? — кидает в меня гноем Сережа. Очень ловко, без промаха угодил мне в ближайшее ухо. Не целясь, с хода.

— Нет, — отвечаю я тем же. — Вчера не слыхал.

Тоже попал. В левое ухо.

— Вчера был отличный квинтет Хорест Сильвера, — делает повторный залп Сережа.

Я знаю Хорест Сильвера. Он в моем правом ухе. У него отличный квинтет. Сереже быть бы снайпером! И тогда я сам перехожу в атаку, плюю ему в лицо:

— Слушал вчера пластинку «Оскар Петифорд ин хай-фай». Отличный басист. Играл с Чарли Паркером.

Боппер.

Боппер.

Мы гноимся о джазе, тщательно и долго. Мы вымазываем друг друга именами и мелодиями с ног до головы, как специалисты… Но вот запас почти исчерпан. Я допиваю пиво.

— Салют, Сережа!

— Пока, Сэнди!

Распрощавшись, я выхожу на улицу. На стенах — свежая блевотина газет. Я вижу рецензию Вони Энтина: на кинофильм «Соседний дюйм». Я хорошо, отлично знаю Воню. Совсем недавно, кажется, в прошлую пятницу, он принял мир. Он долго колебался, долго думал, выбирал, прикидывая как бы лучше, подыскивая самый лучший вариант. И наконец решился. Слава богу, выбрал! Вариант называется: «Ведь жить-то надо!»

Воня прав. Все живое живет. Все живое живо: люди, головы, пиво, столы. Живы котлы и репродукторы, живы трамваи и электровилы, живы их рационализаторы, живы консерваторы. Все живое живо в нашем благоустроенном аду. Ведь все мы умерли, давным-давно. Мы прокляты. Ведь жить-то надо! Я прекрасно понимаю позицию Вони. Воня мудр, как это ни странно. Воня прав. Тысячекратно прав.

Я гнию спокойно и рассудительно. С первого же дня своей смерти я стал успешно делать это: недаром же я мертв! Мне очень хорошо: я прочно и надежно умер. Умер навсегда.

А вот Танечка Хаецкая ходит на курсы чужого языка. Все такие добренькие, такие миленькие вокруг: и Ося Вротский, и Саша Кондратов, он же Сэнди Конрад. Пишут стихи, добровольно и честно. А Танечка Хаецкая понимает и стихи, и весь мир. Своим тощим задиком она постигла вечность и знает, что все мы — живые (то бишь покойники) — должны есть, и спать, и ходить в уборную, и оставлять там после себя нечто… Ну и что? Ведь все мы — человеки.

Все люди добры. И черти, если разобраться, тоже добрые. Чертями их сделали общественные отношения. Вот у Саши Кондратова «черная проза». Сплошные убийства. Или, хуже, бяки-изнасилования и т. п. Но это пройдет, пройдет непременно… Вот влюбится — и пройдет, а как же тут иначе? У всех так бывало, у всех пропадало. На самом же деле он милый и честный. И зря так энергично порицает гуманизм и онанизм. У него такие милые квадратные очки!

Танечка — лирик. У Танечки Хаецкой есть душа… А рядом живет урывающий Владик, постигший две великие истины. Первая: Вселенная бесконечна. Вторая: надо урвать!.. Бедный Владик… У мертвого, у него раздулся живот. Он свисает между ног, как у беременного. Владику тяжело. Двойной груз, груз постигнутых истин. Тяжела бесконечность, еще бы! Давит. И еще труднее урывать: живот мешает.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке