Прервется!
Аверин заерзал на стуле. Выходит, Швец волей-неволей вернется, и можно будет выключить мнемовизор и никогда, ни под каким видом не подпускать этого исписавшегося писаку к аппарату!
...Около четырех все стало ясно. Рука закрыла тетрадь, за окном в
слабом утреннем свете ползли троллейбусы, и люди с сумками спешили
на рынок - и экран подернулся слепым тусклым серебром. Аверин катапультировался со стула, подбежал к Швецу - тот полулежал в прежней позе, рукава свитера были сдвинуты до локтей и на коже краснели точки инъекций, - подскочил к стенду, готовый выключить все, что можно, посмотрел на экран - и у него опустились руки.
На подоконнике продолжала стоять белая кастрюля, продолжала гореть лампа под потолком, и вновь покачивалась нога в старом тапке. Ручка коснулась листа - и медленно потянулась по бумаге вереница букв, складываясь в слова...
Круг замкнулся. Всему суждено повторяться до тех пор, пока энергия будет питать аппарат.
Потом все шло несколько суетливо, несколько бестолково и не очень запомнилось Аверину. Возможно, он просто устал после бессонной ночи, потому что бессонная ночь в тридцать девять совсем не то, что бессонная ночь в семнадцать. Спозаранку в рабочий зал прибыл разбуженный телефонным звонком Аверина зам со свитой (директор был в отпуске), потом входили и выходили какие-то люди, и еще, и еще, суетились возле
Швеца и возле экрана, и возле стенда, и возле Аверина суетились, и
Аверин терпеливо и покорно всем все объяснял, и, кажется, опять над Швецом хлопотали врачи, а потом кто-то предложил Аверину пойти домой и отдохнуть. Но Аверин не пошел и до самого вечера смотрел на экран, где все ему было уже знакомо-презнакомо, и писал какие-то объяснительные, и отвечал на звонки, и слушал всякие распоряжения и разнообразные суждения, и пытался спорить...
Потом он все-таки пошел домой, а в рабочем зале осталась сменная дежурная спецгруппа, срочно созданная приказом по институту.
Он брел по вечерней улице, по грязному месиву, в которое превратился снег под ногами прохожих. Гудели троллейбусы, толпились люди на остановках, в домах зажигались огни. Внезапно Аверин остановился в раздумье, потом свернул к краю тротуара и облокотился на ограду, невидяще глядя на разноцветные строки инфоров, бегущие на противоположной стороне улицы.
Ему внезапно подумалось, что он похож на Швеца. Все похожи на Швеца. Кто раньше, кто позже - но все сделают главное дело своей жизни. А дальше? Что дальше? Серая полоса бездумных дней?
А он, Николай Аверин, тоже хотел бы остаться в самом счастливом дне, остановить прекрасное мгновенье? Но какой день считать самым-самым? Первую рыбалку с отцом? Победу над футболистами соседнего квартала? Первый поцелуй? Встречу с Зоей? Миг, когда после десятков, десятков, десятков мучительных дней и ночей экран наконец ожил - мигая, разрывая изображение в лохматые лоскуты, - но ожил, и они увидели воспоминание лаборанта Вадика белых гусей, тяжело и низко летящих против ветра над угрюмыми волнами залива?..
И стоит ли обманывать себя надеждой на будущие более счастливые дни? Неужели Швец выбрал правильный путь?
Аверину представился бесконечный зал, тысячи кресел, тысячи экранов, и в каждом кресле - опутанный проводами человек, и на каждом экране - чье-то воспоминание, как самая прекрасная в мире картина. А зрителей в зале нет. Нет.
Такси с зеленым огоньком пролетело у самой ограды, разбрызгивая грязь. Аверин отпрянул и чертыхнулся.
Нужно было идти домой и думать. И что-то делать. Там, в институте,
оставались Швец и единственное в мире чудесное устройство, и что делать
с ними, он пока не знал.
Кировоград, 1988.