Все тело ее сковало ледяным холодом, нёбо и язык пересохли, и все ее мысли были сосредоточены на том, что, как только Азарцев уйдет, она доберется до остатков вина в бутылке и тогда ей станет немного легче.
— Надо вставать и идти умываться, — сказал Азарцев и сдернул с нее одеяло. Теперь он не смотрел на нее, но Тина знала, что боковым зрением он все равно может видеть, как задралась на ней старая байковая рубашка и обнажила отекшие ноги и смятую простыню с заплаткой посередине.
«Пусть уходит сегодня, — решила она. — Ни к чему притворяться. И нечего больше терять».
— Не встану, пока не уйдешь, — сказала она. — Я буду жить так, как хочу. Отдай одеяло. Я мерзну.
Азарцев, ни слова не говоря, взял одеяло, бутылку, унес их в кухню, ушел туда сам, и вскоре Тина услышала шум текущей на кухне воды.
«Варит кофе, — подумала она. — Я не хочу кофе. Какого черта?»
Мысленно она проследила путь унесенной бутылки, наверняка поставленной теперь в кухне на стол, и машинально облизала пересохшие губы. «Вот бы выкрасть бутылку! Надо Азарцева куда-нибудь услать».
— Послушай, принеси мне из ванной халат! — слабым голосом попросила она и со своего места увидела, что тот в самом деле прошел в ванную. Стараясь не шуметь, как можно быстрее, она вскочила с постели, при этом ее немного качнуло, и несколько шагов она пролетела вперед, уцепившись в конце пути за косяк, чтобы не упасть. Тина влетела в кухню. Из не заклеенных еще на зиму окон по ногам зверски дуло. Но сейчас ей было на это плевать. Бутылки на столе не было. Она лихорадочно огляделась и обнаружила этот перевернутый вверх дном зеленый стеклянный предмет в мусорном ведре, а в раковине розовели следы мутной жидкости. Оказывается, на дне бутылки был осадок. Но его, между прочим, тоже можно было пить. В гневе она обернулась. Азарцев стоял за ее спиной с халатом в руках и, проследив направление ее взгляда, горько усмехнулся, разгадав ее хитрость.
— Сейчас будет готов кофе, — сказал он.
— Ты! — бросилась на него с кулаками Валентина Николаевна. — Ты! Мразь! Зачем ты вылил мое вино! — Ее трясло от ярости. Она не владела собой, ничего вокруг не видела, кроме того, что в перевернутой вверх дном бутылке нет ни капли. — Ты думаешь, я круглая дура? Алкоголичка? Что я ничего не соображаю? Не понимаю, что ты строишь из себя долготерпящего Иисуса Христа! Хочешь быть передо мной чистеньким?
Она налетела на него в гневе и, не осознавая, что делает, начала колотить изо всех сил кулаками по его груди, по рукам, по плечам, старалась попасть по лицу. Он толкнул ее, защищаясь, одним коротким движением руки, и она отлетела назад, ударилась о край стола, больно ушибла ногу и хотела кинуться на него снова. Но он быстро схватил наполненную водой турку, приготовленную для варки кофе, и выплеснул с размаху холодную воду ей в лицо. Это ее остановило. Она ничего больше не могла сделать. Только завыв от бессилия, от унижения, дико, страшно, она обняла голову руками и стала опускаться на пол. Он смотрел на нее, как смотрят на душевнобольных — с сожалением, с горечью. Он смотрел, как она сидит перед ним на грязном, давно не мытом полу, покрытом старым зеленым линолеумом, в застиранной, задравшейся рубашке, некрасиво расставив опухшие ноги, и воет, воет, засунув руки в нечесаные, давно не крашенные тусклые волосы. Растрепанная, красная, злая. И он с горечью подумал, что ничего в ней уже не осталось от той собранной и молчаливой Валентины Николаевны Толмачевой, заведующей реанимационным отделением большой больницы, в которой начальствовал его бывший институтский приятель. И уж тем более не осталось в ней никаких следов от той тоненькой девушки в серебристом платье, что пела когда-то Шуберта а капелла впереди институтского хора на торжественных вечерах в их студенческую пору.